Тут я заметил, что у меня все лицо мокрое. Что это – пот или слезы? Что-то текло и из глаз, и с макушки сквозь редкую поросль, собираясь на дряблых ярусах кожи, повисая на разросшихся с годами родинках и перетекая на начинающий уже запекаться подбородок. Я потею и плачу по уходящему веку. Скорблю по ускоряющемуся в своей жажде исчезновения моему столь любимому XX. Чтобы отвлечься от вечной людской печали, я обращаюсь за помощью к памяти, и она снова заворачивает меня на Кукушкины острова.
Грехопаренье
В середине шестидесятых после очередного погрома литературы, учиненного ЦК, я решил смотаться в Революционск. Денег, как всегда, не было. Жена, как всегда, скандалила, подозревая меня в намерении удрать с бабой. Голенький сын и мохнатая собака в тоске следили за моими передвижениями по квартире, беззвучно молили: возьми нас с собой! Удрать было необходимо: партия висела повсюду неподвижной тучей, ссала ледяным дождем. Я снял с буфета саксонскую вазу, бабушкино наследие, отнес ее в комиссионку и, не заходя домой, улетел на Кукушкины острова.
О эти острова, нам всем тогда они казались вольером воли, хотя режим там был по-провинциальному еще более суров и туп, чем в столице. Сама география этих земель и их захватывающие дух пейзажи, очевидно, способствовали этому блаженному заблуждению. Задолго до приземления самолет почему-то – скорее всего, по требованию стражей родины – сильно снижался. Можно было видеть живую массу воды и на ней военные корабли. Всегда неожиданно возникал на горизонте рельеф главного кубарьского хребта. Он медленно приближался, вырастал, обогащался видом трехглавой горы Святош. Самолет садился, и ты сразу видел рядом со зданием аэропорта пучки трепещущих под ветром пальм. Они бесповоротно отвлекали тебя от изваяний исторических истуканов, Ленина, Дзержинского, Федота Скопцо. Юг, Океан, Воля! Транспарант с надписью «Партия дала советскому человеку право на отдых!» превращался просто в раздувающуюся парусину.
В тот день под вечер я добрался до набережной, о которой страстно мечтал в прокисшей Москве. Стоять и смотреть на море – вот и все, что мне нужно. Максимум взоров на перемещение воды, минимум – на перемещение масс. А между тем необычное оживление царило здесь. Взоры, должен признать, то и дело отвлекались к толпе, которая выглядела как-то странно, не совсем по-советски. Какие-то лунатические вывески появились тут со времени моего последнего приезда, например «bodega» (латинскими!), «taco», «tortilla», «Hacienda Eldorados» (все латинскими!), и наконец то, что меня чуть не сшибло с ног, – «Coca-Cola»!!! Все советское между тем было каким-то непостижимым образом замаскировано. На Доску почета, например, было натянуто полотно с танцорками фламенко.
Над толпой слышались усиленные микрофонами команды: «Джинсы, рассредоточиться!», «Джинсовые юбки, подойдите к колоннаде!», «Платформы, платформы, а ну-ка пробежались!», «Плащи, двигайтесь к банку!». Какой-то юркий субъект с громкоговорителем взвизгнул мне прямо в ухо: «Плащ, куда вы тащитесь? Вам же сказали – к банку!» Только тогда я заметил грузовик с откинутыми бортами и на нем знакомого режиссера-литовца. Тогда все прояснилось: здесь на фоне кукушкинского архмодерна идет съемка худфильма о «пылающем континенте».
Кое-как выбравшись из массовки, я пошел к порту, и тут передо мной предстало новое наваждение. У причала рядом с привычными рыбными тральщиками был ошвартован старинный, но как новенький, пароход с двумя высоченными трубами. На носу у него золотыми буквами значилось имя «Цесаревичъ», а на корме трепыхался дореволюционный триколор. Приблизившись, увидел, что по палубе парохода прогуливаются дамы с парасолями и офицеры в белых фуражках. Один из них перегнулся через борт и крикнул: «Стас! Эй, Ваксино! Стой там, где стоишь, я спускаюсь!» Это был знаменитый актер, мой частый собутыльник тех времен. Предвкушая очередной загул, он скатился по трапу, да не один – за ним влеклись две барышни серебряного века, в которых знающий человек мог тотчас же опознать полупрофессионалок из владивостокского Дома офицеров. «Вперед, Стас! – шумел экзальтированный актер. – Здесь такая клевая бодяга открылась!» Так в устах актерской братии немедленно трансформировалось испанское слово «bodega».
В этой полуподземной «бодяге» среди бочек с вином сошлись представители двух киногрупп. Но там уже сидели и двое из третьей – молодые московские лицедеи, игравшие тут в интерьере бальнеологического курорта юных ленинцев Маркса и Энгельса. Не сняв грима и костюмов, они хлестали дешевое винище и драли воблу. Публика не могла разобраться, кого эти молодчики напоминают, тем более что, хохоча и матерясь, они называли друг друга mein lieber Karl, mein lieber Fritz и что-то пели на пфальцском языке.