Я написал много. Молюсь, чтоб настал день, когда я перечитаю написанное, и щеки мои вместе с седой щетиной, покроет краска стыда за боязливое многословие. Уж этот стыд я как-нибудь переживу. Пора спрятать свиток и ложиться спать. Утром нам предстоят долгие сборы. А через несколько дней мы отправимся с караваном на юг, в длинное путешествие через несколько государств, к соленому морю, заключенному в красные пески со всех сторон.
Наша легенда только начинается»
Женские шаги, мерным эхом шлепающие под каменным сводом, были тяжелы и равнодушны. Ровно горел факел, окутывая прозрачным пламенем тугой комок масляной ветоши, и только на поворотах узкого коридора пламя дергалось, сползало в сторону, будто хотело сорваться и улететь. Но шаги мерно звучали дальше, и плененный огонь, присмирев, снова выравнивался, оставляя над пляшущим гребнем мазки черной копоти по каменному потолку.
Через широкое подземелье женщина прошла, не глядя по сторонам, заученно обходя извитые в танце каменные и деревянные фигуры. Склонила затейливо причесанную голову, обрамленную черными косами, входя под низкие своды тайного коридора. У маленькой дверцы постояла, развлекаясь — водила огнем по бахроме паутины, и слушала, как та шипит, обгорая. Засмеялась, когда с черных клочьев посыпались вниз трупики пауков. И, неторопливо погремев ключом тяжелого замка, отворила дверь и вошла в душный мрак тесного святилища.
Тяжело неся крупное тело, по очереди подошла с поклоном к богине, скалящей зубы из белой полированной кости, потом к статуе мужчины, свирепо глядящему перед собой выпуклыми отшлифованными глазами. Прошептала привычные слова восхвалений. Воткнула факел в держатель на стене, и медленно поворачиваясь, скинула одежды, топча их босыми ступнями. Тяжело взгромоздилась на каменное кресло, повернутое спинкой ко входу, и повозившись, сминая покрывало на сиденье, уперла руки в белые колени, нагибаясь вперед.
Круглые черные глаза, отражающие красный свет факела, шарили по темному пространству, перечеркнутому толстыми прутьями решетки.
— Ну? Мне еще ждать?
В тишине трещал огонь. Из дальнего угла послышался тихий всхлип. Женщина в кресле усмехнулась. Проведя рукой по животу, нащупала висящую ниже больших грудей серебряную подвеску. Сжала ее так, чтобы крючки по уголкам легли между пальцев.
— Ты знаешь, что я могу сделать с тобой. Что, расхотела выйти на солнце?
После недолгого молчания тихий голос отозвался, прерываясь от мучительной недоверчивой надежды:
— Я… ты выпустишь меня? Наверх?
— Ага, — женщина откинулась на спинку кресла, играя серебряным шестигранником, — если будешь слушаться.
В темноте проявился бледный силуэт, качаясь, приблизился к прутьям, кладя на них тонкие прозрачные пальцы. Белое лицо прижалось к решетке. Женщина приподняла подвеску, забавляясь тем, как темные глаза неотрывно уставились на пустоту в центре шестигранника.
— Что? Хочется? А чего больше хочется, а? На солнышко выйти или показать мне сладкого?
Темные глаза с трудом оторвались от серебряной игрушки. Лицо стало ярче, на щеках запылал злой румянец.
— Тебе нравится мучить меня? Да, Алкиноя?
Бледные руки бросили решетку и, забираясь по спутанным прядям волос, наматывая их на кулаки, дернули, так что на глазах сверкнули слезы:
— Я ведь мать тебе, злая ты девка!
— Ага, — Алкиноя откинулась в кресле, держа подвеску за цепочку. По-бабьи раскинула полные ноги, упирая ступни в приступку.
— Знаю, что мать. Сейчас ты попляшешь мне, с темным мужем, данным нам с тобой великой Кварати и сильным Огоро. И если я останусь довольна, то выпущу тебя наверх.
— Нет! Это противно природе! Так нельзя!
— Там тепло, Канария. Вкусная еда, вино. Там ждет тебя земной муж и мой отец Перикл. И сын твой Теопатр.
— Мой сын… Он жив? Я уже оплакала его, тут в темноте, биясь о каменные стены. Он умирал…
— Ну. Я просто шутила. Всего-то гнилая немочь ест его кишки. Я сильна теперь, как не была сильна ты. Он будет жить. Пока мне весело с тобой. Уж постарайся для своего сына, веселая мать.
Женщина в темнице, обретя плоть, переминалась по камню босыми ногами, кусала потресканные губы, по впалым щекам пробегали тени. Алкиноя разглядывала высокую фигуру матери, оборванный хитон с грязным подолом, резко выступающие ключицы, мосластые колени и острые локти.
— А ты потеряла свою красоту. Верно говорят, красота матери уходит в ее дочь, когда та становится настоящей женщиной.
Вытянула обнаженную руку, любуясь полным плечом и тонким запястьем. Канария злобно усмехнулась и тут же согнала усмешку с лица. Сказала, не в силах сдержаться:
— Тебе всего четырнадцать, Алкиноя. А телом ты догнала зрелых матрон. Что будет с тобой в тридцать?
— Заткнись! Теперь я всегда буду такой! Ты станешь старухой, сморщенной и костлявой, а я буду цвести на радость мужчинам. Если ты доживешь до старости, конечно.
Она снова уложила подвеску на выпуклый живот и напомнила:
— Так ты готова повеселить меня? Пока еще не стала совсем безобразной.
— Да, — шепот матери был покорен и тих.
— Не слышу!