Шрам был горячее, чем кожа. И мужчину вдруг стало жаль. От этого потеплело внутри. Только там, где знак, все гнездился колючий холод.
— Что. Что я должна? Как?
— Ты поверь сестре, бедная. Поверь. И вы вместе решите правильно. А еще, — он слегка подтолкнул ее, кажется, улыбаясь в темноте, — твоя оса ждет, учи ее всему, что знаешь. Мир степи, смотри, какой он. Ты показываешь пальцем и на кончике пальца — бах, раскрывается что-то. Жук, который плюется острой слюной. Трава-зверь, что просыпается только к большой луне. Кусочки птичиих ночных танцев. Видишь, я чуть-чуть знаю. А ты ой сколько знаешь! Вот и говори ей. И тебе же сказала сестра — возьми еще девочек. Их учи. Ну… Вот так…
— А ненависти? Или вот любви? Учить?
— Не-ет. То не надо. Все будет через простые твои слова о мире. Так не солжешь. И даже не думай туда, вперед, куда думает княгиня. Не думай о наказании и битвах. Просто люби их, своих девочек.
— Как ты странно говоришь. Я соберу их, чтоб сделать смертельными. А ты про любовь.
Он затряс головой. Говорил, подбирая слова, и останавливался, обижаясь на то, что слов мало.
— Ты не знаешь. Не тебе знать. Это оно — большое. А у тебя узкий глазок, глазок на любовь. Он правильный и красивый, но узкий. Если станешь думать туда, бросать мысли по траве, они вдруг превратятся, а? Потемнеют, и запах станет, такой вот. Ненужный.
— Я, значит, не смогу, да? Она может, она такая вся правильная, а я с узким глазом?
— Да. Да. Так сделана ты. Или любовь или уже сразу злоба. Так пусть любовь, а?
Он собрал длинные пряди, убирая их с плеча Ахатты, чтоб открылось лунному свету маленькое оттопыренное ухо.
— А злоба и сама приходит. Нельзя ее растить вместо детей.
И замолчал, будто рассеянно слушая, как, медленно шевелясь, спит и не спит вокруг степь.
Ахатта понимала, о чем сказал так неуклюже и путая слова. И хотела спорить. Серебро кусало кожу, подсказывая правильные, быстрые и точные слова, сказанные правильным голосом. Мысленно видела, как отодвинется и рассмеется в доброе красивое лицо неуклюжего бродяги, который сам состоит из любви — и что ему с этого? Жизнь в племени среди быстрых и смелых, на самом краю этой жизни, почти из милости, с пусть не злыми, но постоянными насмешками над его рассеянной улыбкой и нескладными песенками? Она рассмеется и укусит его словами, расскажет, что она не такая, она может стать той, о которой рассказала пленнику. Слухи о госпоже ядов, сильной и быстрой, неумолимой, побегут по степным травам, и мужчины будут вздрагивать, завидев среди курганов всадниц на черных конях. Зло во имя добра. Вот чем станет она и ее маленькое войско! И сама будет решать, куда направить это доброе зло, кого покарать.
Но углы подвески, будто ворочаясь, покусывали кожу дальше, подсказывая и другое. Ему? Сейчас? Рассказать свое тайное? Ну, уж нет.
— Верно ты прав, мой друг и брат, — голос женщины полнился покаянным смирением.
Убог вздрогнул. Она назвала его братом. Как девушки, отдающие сердце, называют своих избранников. Он любит ее, давно, с того дня, как увидел. И смирился с тем, что вечно быть ему рядом — слушателем, утешителем и защитником. А тут сама говорит — брат.
На мужскую шею легла горячая рука, пригибая его лицо к своему.
— Или ты не хочешь? Быть мне настоящим братом?
От прямого вопроса и дыхания на своем лице Убог растерялся. Так ясно слышалось в голосе женское обещание, а вокруг — зрелая степная весна, что назначена жизнью для любви. Нет никого, только трава и пахнет так же, как пахнет женщина, почти сидящая на его коленях. Такая близкая, будто они давно уже муж и жена. Почти. Осталась лишь самая малость, чтоб стать целым. И эту малость его нареченная жена протягивает в горячих руках — бери.
— Ты, правда, любишь меня, госпожа Ахатта?
Женщина, услышав простодушно прямой вопрос, вдруг застыла. И, помолчав, рассмеялась досадливо:
— Какой же ты… Убог. Не поиграть с тобой в женские игры. Пойдем в лагерь, я хочу спать.
Выбираясь из его рук, встала, собирая волосы и быстро сплетая их в косу. Перебросила за спину. Пошла, остановилась и позвала чуть сердито:
— Ну, что сидишь? Проводи меня.
Мужчина не встал, склонил голову к плечу, к чему-то прислушиваясь. И спросил, утверждая с грустью:
— Ты не одна сейчас.
— Что? Конечно, я была с тобой. Да ты, считай, отказался. Все тебе петь песенки да беспокоиться, махая руками, как старая нянька над ползунками-детенышами. А я тут…
Говорила быстро, стараясь отдалить от себя истинный смысл его вопроса, но Убог перебил:
— Это плохо, добрая. Очень плохо. Не слушай чужого, говори своим сердцем. А не можешь — отдай это мне.
— Что еще отдать? — у нее пересохло в горле и сердце ударило под дых, так, что подогнулись колени. Он видел. Знает! Расскажет или заберет сам. А как же тогда идти к жрецам? Нет, она не отдаст!
— Я не знаю. Но оно говорит твоим голосом. Вместо тебя.
— Глупый, глупый Убог. Испугался женщины и болтаешь, от стыда. Иди, спи. И сто раз пожалей, что не принял моих рук, когда я протягивала их сегодня!