И еще: «Наиболее очевидное из всего богословия — божественное принятие Иисусом человеческого образа — никак не может быть ни выражено каким–нибудь словом, ни постигнуто каким–либо умом, будь то даже первейшие по старшинству ангелы. Мистический путь подводит нас к тому, что Он воспринял человеческое естество, но мы не знаем, каким способом, отличным от всего естественного, Он от девственных кровей образовался, или — как сухой ногой, при тяжести тела и материальном весе, прошел по жидкой и неустойчивой стихии, или как были возможны все иные явления, свойственные единственно сверхъестественной природе Иисуса»[121].
Эти положения апофатической христологии предохраняют проповедь христианского откровения от опасности рационализации и идеологизации, от утраты ею динамики эмпирической причастности проповедуемому событию. Богопознание остается апофатическим, сохраняет характер личностного события отношения и после воплощения Слова. Христос есть откровение Бога не потому, что делает познаваемой для нас божественную Сущность, но потому, что, будучи конкретной исторической личностью, открывает нам возможность непосредственного личного отношения с Богом. Это не значит, что мы отказываемся от провозглашения и словесного обоснования церковного опыта причастности божественному откровению и что историчность личности Христа не может быть подтверждена церковной апологетикой. Но Иисус как воплощенное Слово Божие может быть познан только в опыте участия, в жизненном общении с Ним, которое достигается в Церкви.
Таким образом, ни объективная семантика речи, ни рационально–понятийные схемы («ни какое–либо слово, ни ум») не способны адекватно выразить логически противоречивое событие воплощения Бога, втиснуть в рамки позитивных определений вочеловечение Слова. Если даже непосредственно доступная чувственному опыту инаковость человеческого субъекта не поддается определению в объективно–логических категориях, то тем менее это возможно в отношении бытийной инаковости бого–человеческой личности Христа. Даже если бы божественное откровение объективно завершилось в историческом времени, оно все равно было бы доступно познанию только как событие личного отношения. Человеческая личность призвана к достижению этого предлагаемого знания при условии готовности к отношению, «способности к восприятию света», как называет ее Ареопагит. «Все превосходящая божественнейшая Благость… проливает свет на все могущее быть освященным… Именно так же (обстоит дело) с видимым образом божественной благости, т. д. с этим все–освещающим и всегда светящим солнцем, представляющим собой некое отражение Благого. Оно освещает все, что способно к восприятию света… И если что–либо не участвует в нем, то не по причине слабости или ограниченности снабжения светом, но вследствие неспособности к восприятию света тех существ, которые недостаточно развиты для участия в свете»[122].
Традиция, выраженная в Ареопагитиках, отождествляет путь Богопознания с делом «спасения Человека во Христе». Приняв человеческую природу, Слово Божие преобразует ее, то есть делает «способной к восприятию света». Поэтому и апофатическое знание как событие причастности «свету» жизненной полноты отождествляется с причастностью телу Церкви, исторически воплощающей в себе
Внутри Церкви человеческий индивидуум становится личностью, то есть осуществляет бытие и жизнь как непосредственное общение в любви. Церковь есть
Таким образом, причастность Церкви, причастность богочело–веческому единству жизни, на котором основана новая природа воплощенного Слова, составляет всеобщее и единое, а не субъективное и раздробленное знание. Границы этой единой всеобщности совпадают с границами события Церкви и находят выражение в «слове», т. д. в Писании. Слово и дело Бога сохранено свидетелями. «На страже Писания»[123] единство и кафоличность церковного опыта охраняется от субъективно–разделительных формулировок и толкований.