– Мой пример следует сразу за твоим. И происходит он в том же самом месте; он продолжает твою историю. Итак, Лала Мустафа-паша сразу после Никосии двинулся на укрепленную Фамагусту, которую защищали всего лишь семь тысяч воинов. Был октябрь 1570 года, а весной следующего года паша обнаружил, что он все еще копает подземные ходы в направлении крепостных стен и строит бастион для семидесяти четырех пушек. Жестокие бои продолжались целых полтора месяца, пока у греков и венецианцев хватало боеприпасов, после чего был заключен договор о почетной сдаче. Он предусматривал, что комендант гарнизона Марк-Антонио Брагадино вместе с выжившими защитниками беспрепятственно погрузится в нанятые турецкие суда и уплывет в Канди. Перед этим турки должны были отойти на определенное расстояние от города. После того как все выжившие воины и жители города покинули крепость, в лагерь Лалы Мустафа-паши прибыл комендант гарнизона с десятью офицерами, чтобы передать ключи от города. Но тут паша потребовал то, что не было предусмотрено договором, а именно – оставить заложников как гарантов возвращения судов! Венецианец, требуя соблюдения данного слова, грубо возразил, паша же на это ужасно разгневался и велел зарубить всех офицеров. И тут Лала-паша начинает вести себя непонятным образом. Для начала Брагадино отрезали уши и нос, и пытки продлились следующие двенадцать дней. И вот слова хрониста: «Сначала к его ногам привязали каменный жернов, потом подняли на канатах к реям, откуда сбросили в море. Потом навесили на него две корзины с землей и заставили залезать на крепостные стены, которые латали солдаты. Каждый раз, проходя мимо сераскера, он должен был кланяться до земли. Напоследок на городской площади, перед позорным столбом, у которого бичевали турецких рабов, Марка-Антонио Брагадино живым посадили на кол. Вместо воплей венецианец поминал Господа, которого благодарил за данное ему чистое сердце, после чего испустил дух. “Где же твой Иисус? Почему он не пришел к тебе на помощь?” – бросил Лала Мустафа мертвому коменданту и приказал зарезать три сотни христианских пленников. Другие же были оскоплены». И на этом, мой дорогой, невероятная бесчеловечность не заканчивается, – я не смог удержаться и прокомментировал прочитанное: – Вот тебе и продолжение: «С Брагадино содрали кожу, и пока его тело, расчлененное на четыре части, висело над четырьмя городскими воротами, кожу, набитую соломой, пронесли по улицам города на носилках под красным балдахином, словно он живой и направляется к Лале Мустафе, чтобы передать ключи от города. В конце концов кожу вместе с головами других офицеров отправили султану в Царьград».
Следует признать, размышлял я, что мало таких преступлений было зафиксировано в хрониках. Возможно, граница человечности не позволяла хронистам той и другой стороны свидетельствовать о них. Некоторые приходили в ужас от этого, но были такие, что могли гордиться содеянным. Но были и исключения вроде процитированного. Возможно, в этом случае победило желание объяснить, какого именно поведения сераскер ожидал от побежденных, и потому таким вот образом «повторил» церемонию сдачи ключей от города.
После этого я продолжил вслух:
– Но и на этом рассказ не заканчивается. И только когда Лала Мустафа-паша, вернувшись из похода, с триумфом вошел в столицу, приведя ее жителей в состояние эйфории по поводу завоевания Кипра, султан осознал горькую истину.
Памук ошибочно предположил:
– Думаешь, он понял, что его сераскер переусердствовал в жестокости?
– Нет, это касалось империи, что еще хуже. Собственно, жестокость Лалы Мустафа-паши можно было объяснить тем, что
Я не решился далее развить еще одну тему – о причине, вызвавшей это преступление, которая, возможно, притаилась в уголке сознания в виде придушенной прежней веры Лалы Мустафа-паши. Такое своеобразное доказательство преданности вере новой все-таки казалось невероятным. Разве над ним не стоял именно великий визирь, человек со сходным прошлым и таким же настоящим? Откровенно говоря, они совсем иначе воспринимали веру, преданность и человечность.
Или Лала Мустафа-паша был спровоцирован такой долгой осадой? Может быть, шесть месяцев бесплодной борьбы одолели его убежденность в окончательной победе? А может, он попытался стереть любой след поражения, которое он, безусловно, пережил, несмотря на несомненную победу, свидетелей которой было так много?
Вместо того чтобы начать развивать эту тему, я защитился иронией: