Ее зовут Добба Клоц.
У нее есть муж, Пинхос Клоц. Он совсем маленький, щуплый. Если бы сбрить пейсы и бороду, снять с головы черный котелок, его стало бы наполовину меньше. Его единственная обязанность состоит в том, чтобы встать в два часа ночи и отправиться на окраину Варшавы за свежим молоком, яйцами, сметаной и сыром. Он возвращается на улицу Гойна в половине шестого утра, чтобы открыть лавку и убедиться, что все в порядке. Доставив продукты, он имеет право пойти в синагогу. На исходе дня появляется опять, чтобы заняться счетами, и не выходит из подвала до следующего дня. Это — тень мужчины, намек на мужа.
Супругам по шестьдесят лет, и у них никогда не было детей. Вот уже тридцать лет, как они не разговаривают, объединенные постепенно растущей молчаливой ненавистью, к какой обычно приводит «идеальный» брак.
Добба Клоц читает письмо своего брата-раввина. Перечитывает. Она действительно огромна, ростом с Менделя; глазки ее, маленькие, острые, спрятаны под тяжелыми морщинистыми, как и все лицо, веками. Ханна сравнивает Доббу со стогом сена; Мендель — с носорогом, тропическим животным, изображение которого он видел в журнале о путешествиях. Под влиянием момента он уже близок к тому чтобы позвать Ханну, покинуть с нею этот дом и предоставить ее заботам одной из тех многочисленных женщин, у которых он всегда находит убежище и теплый прием. То, что происходит потом, застает его врасплох.
— И я должна буду заниматься этим? — спрашивает Добба Клоц. (Она почти не взглянула на девушку.)
— Это кем «этим»? — вспыхивает Ханна.
Добба поворачивает голову и смотрит на нее сверху вниз. «Она раздавит ее, как клопа», — думает встревоженный Мендель и делает шаг вперед.
— Я не «это», — продолжает Ханна. — Я — девушка. А вы… вы — толстая слониха!
Молчание.
— Слониха, гм? — повторяет Добба, почесывая указательным пальцем свой массивный нос.
— Слониха. Кстати: для слонов это — не комплимент. — Ханна сопровождает последнюю фразу коротким смешком.
Мендель делает второй шаг.
— А теперь одно из двух, как говорит некий мой знакомый: либо вы меня оставляете, либо говорите «нет» — и мы уходим. Мендель и я. В Варшаве места хватит.
Выражение глаз-буравчиков становится все более любопытным. Добба спрашивает у Менделя:
— Эта пигалица всегда такая или только сегодня?
— По правде говоря… — начинает Мендель.
— Пигалица? — наливается гневом Ханна.
— Ханна, пожалуйста… — пытается вмешаться Мендель.
Но ни Ханна, ни Добба Клоц не слушают его; они стоят лицом к лицу — одна выше другой на полметра и тяжелее фунтов на сто.
— Ты умеешь читать? — спрашивает Добба.
— Лучше вас.
— И считать?
— Как банкир. И на следующий вопрос отвечаю — «да».
— Я тебе еще не задала следующего вопроса.
— Вы хотите спросить, смогла ли бы я содержать в порядке ваш магазин, грязный, как свинарник. Ответ — да. Могу, потому что вы же это делаете. Это нетрудно.
— Ты так думаешь?
— М-м-м, — мычит Ханна.
— Допустим, я говорю, допустим, я тебя беру…
— Допустим, я хочу остаться у вас.
— Я тебе предоставляю пищу и место для сна.
— С окном и ночным освещением.
— Может, еще шелковые простыни? — издевается Добба. — Ты умеешь готовить?
— Чего нет, того нет, — признается Ханна. — И в шитье я — полный профан.
— Еда и постель — все. Ни рубля, ни копейки.
— Ничего, — спокойно отвечает Ханна. — Я возьму из кассы.
Мендель закрывает глаза, уже представляя, как он будет бегать по всей Варшаве и стучаться во все двери с напрасной надеждой пристроить эту пигалицу со слишком свободно подвешенным языком. Он ждет, когда взорвется Добба. Она взрывается, но не так, как он ожидал: первая дрожь пробегает по поверхности этой темной груды жира, блузок и юбок, потом трясется лицо, изрытое геологическими складками, затем из глубин поднимается глухое урчание, словно готовый прорваться вулкан…
Наконец раздается смех, сотрясающий все тело Доббы Клоц. К этому смеху Ханна присоединяет свой. Обе хохочут на глазах у остолбеневшего Менделя.
Мгновение спустя Ханна говорит:
— Все улажено, Мендель Визокер. Я останусь здесь на некоторое время.
Ханна видит себя в комнате, куда ее поместила Добба, на пятом, последнем, этаже дома на улице Гойна — на первом этаже находится магазин. Ханна в восторге от того, что ее комната так высоко, хотя поначалу эта высота ее немного пугала.
Здесь, в этой неотапливаемой комнате шириной в два и длиной в три метра, в течение трех тяжелых варшавских зим ей предстояло завершить формирование своей личности, увидеть конец своей юности, пережить первую драму с Тадеушем Ненским и дело Пельта Мазура.
Как она и требовала, в комнате есть окно, точнее — слуховое окошко. В погожие дни солнце заглядывает туда по утрам. Если влезть на стул, открывается вид на крыши Варшавы, на Вислу, на Пражский лес, а главное — на дворцы, костелы и все памятники города, в котором где-то есть, должен обязательно быть Тадеуш.
Добба заканчивает просмотр конторских книг и чешет указательным пальцем картошку, которая служит ей носом.
— Что еще за четырнадцать рублей семьдесят копеек и один грош?
— Сыр для ребе Исайи Копеля.