Захожу теперь к Соловьевым за книгами, — хотя места у них почти нету, продолжают покупать; их сын Сережа (ему, кажется, шестнадцать) сказал, что у него немецкий хромает, хотел бы подтянуть грамматику; я грамматики совсем не знаю.
Элен обмолвилась, что ходит с теткой по субботам на базар. Тоже стал ходить. Отвратительное место — телеги, лотки, селедочники в залитых раствором кожаных фартуках ныряют в бочку, заворачивают блестящую селедку в пергамент. Лошади стоят смирно, машут хвостами, топчутся, испражняются, расходятся помаленьку, ржут, телеги ходуном ходят, гремят, люди шарахаются, смеются… Хаос! Все это — люди, животные, мясо, рыба, раздавленные фрукты под ногами — один сплошной организм, который дышит, воняет, голосит, шевелится, хватает за руку, забирается в ноздри, — этот ком жизни невозможно насытить и невозможно остановить, прервать его копошение. Никого не встретил. И слава богу, — я бы не смог с Ней там говорить. (Одежда пропиталась запахом копченой рыбы, — герр Тидельманн сегодня даже носом повел и глянул на меня резко. В обед сходил в парфюмерный.)
Показала мне свой саквояж, в нем — сундучок, в сундучке — Евангелие 1867 года и икона Николая Угодника в деревянной раме со стеклом, настоящая деревенская икона.
— Мне ее бабушка подарила, когда умирала. Посмотрите, какой он добрый! Я иногда смотрю, а он улыбается… А иногда открываю: а он — грустный! И мне тогда спросить его хочется: Отчего же Вы грустный такой?
— Спросили хоть раз?
— Нет, ну что вы.
— Придете?
— Обязательно приду!
Опять пошел в церковь. По пути дорогу пересекла траурная повозка с покойником. Ушел к морю. Все неожиданно зазеленело. Жирная листва. Солнце как ртуть. Куриная слепота; мышиный гиацинт. Слишком поздно. Хотел побежать — слишком поздно!
Злился на себя.
— Придете?
Не пришел.
Лева читает Розанова и согласен с ним, что вся литература XIX в. — пустейшая и потому такое опустошение духа.
Ходил за мост, прошел мимо ее дома; все внутри волновалось; возле обувной фабрики Дмитрий Гаврилович. Он мне обрадовался; пожимал руку. Заметил, что у меня сыпь, и руку отдернул; я объяснил, что с красками вожусь, клею рекламы в литографическом, много руки мыть приходится, по десять раз на дню, оттого сыпь, он успокоился, сделал вид, что переживает за меня, — но было, конечно, неприятно. Он предложил с ним пройтись; задавал много вопросов, говорили о Павловске, нашлись общие знакомые… Пока шли вдоль реки, он рассуждал, что давно пора от нее избавиться. От реки, дескать, только вонь и болезни. Заговорил об утопическом городе Говарда и строительстве Коппеля по такому проекту, вплоть до Екатериненталя говорил об этом. Там было полно народу. Собрались смотреть состязание оркестров различных обществ. В цветниках возились садовники. Дмитрий Гаврилович заговаривался, улыбался себе под нос, а потом воскликнул: «Представьте себе город таким, как Екатеринен-таль! Представьте, как в нем жить!» Встретил какого-то своего знакомого, — с усами и тростью, — заговорил с ним, меня не представил, отпустил…
и этот день увянет как вчерашний.
Вечер. Вышел, пошел, думал — иду, дошел до конца нашей улицы, повернул: а там мерзкий старик, и он сморкался, громко, а потом долго отплевывался. Я не мог оторваться. Смотрел. Развернулся, пошел и больше не выходил. Весь день по двору метался сильный ветер, оборвал все вишни, устроил настоящую метель (переписал несколько страниц за прошлый год, кое-что выкинул).
Не пришла.
Все только и говорят, что о М. Чехове и новом паспорте Нансена. Хотел кое-что написать по поводу «Эрика XIV», но теперь полистал газеты и совсем не хочется. Дошел сегодня до рынка, встретил трех человек по пути и обратно; каждый — «Чехов! Нансен!» Мне безразлично. Стриндберг, Гауптманн, «Сверчок». Главное — Элен в восторге от театра была.
Всю дорогу шли пешком. Небо запуталось в ласточках.
— Прекрасная белая ночь! — восклицала она. — Какая настоящая петербургская белая ночь! Так не хочется уезжать!
Я хотел крикнуть: так не уезжайте! Но шел и молчал. Было так тяжело, так душно.
— К дождю. — И вдруг: — А почитайте стихи!
Я читал Блока: «Она пришла с мороза»; «Ночь, улица, фонарь, аптека»…
Долго держал ее за руку. Так и не решился. Вернулся. Головная боль. В ушах стрекот. Разразилась гроза, ливень хлынул — вот тебе и ласточки!
Часовню срыли.
Глава третья
Лева пригласил Бориса повеселиться; сорил деньгами, водил по кабакам, намекал, что ночью их ждут в борделе и все будет бесплатно — только свои, только молчок, зубы на замок — подмигивал и был страшно возбужден. Борис взволновался; первая щепотка кокаина его завела, внутри натянулись струнки, но Лева не добавлял, только шампанское, шампанское…
— Побережем силы на ночь, — говорил он. — Ночью будет веселье. Кокаин стоит попридержать. Если сейчас нюхнешь лишку, может сбить с панталыку и ничего не выйдет. — Говорил как опытный, дрожал, веки у него были воспалены, губы пересохли. — Нас ждут.
— Кто?
— Увидишь. Надо держаться. Не переусердствовать.