Добровольский обнял старика за плечи, усадил его, сказал, что сейчас готовится к выходу книга Сырцова, из нее-то и узнают благодарные слушатели о всех опытах и насущности данной науки; опять рассказывал, как старец живет, как изучал животных, где и сколько учился, добавил несколько слов о легендарном типографском станке: его, дескать, Сырцов собирал по деталям несколько лет, самолично отлил литеры, на нем-де и печатает свои работы, их можно приобрести тут. Указал на чемодан (кто-то с готовностью его распахнул). А вот и брошюры. Кто-то серенький и неприметный, как тень, защелкал сшивателем, скрепляя листки, все они были ярко-красного цвета. Добровольский сказал, что так как у старика не было типографской краски, он сам ее изготовил. Пустили по рукам опусы. Ребров полистал, но так и не понял, что за камень тот использовал для изготовления краски. Что за смеси?.. Удивительно красная, карминового цвета, с отливом коралла. Что бы это могло быть?..
Добровольский уступил место другому оратору, но старик еще не раз поднимался, чтобы что-нибудь сказать, оглядывался со своего стула на остальных.
Выходили под лампу другие… говорили, высказывались… Сундуков ухмылялся, себе под нос насмешливо комментировал, делал замечания, немного наклонив на плечо голову, поэтому Реброву казалось, что он ему говорит, хотя, возможно, он сам с собой говорил. Высокий однорукий бородач в офицерском мундире, с крестами на груди, зачитал короткий доклад о Вонсяцком; у него не было бумаг, только маленькая карточка в руке, настолько маленькая, что ее было даже не видно; время от времени он заглядывал в кулак и что-нибудь добавлял. Был как деревянный, напряженный и несгибаемый, заметно волновался, голос дрожал, но дрожал мелодично, словно он стихи читал; казалось, он делился со слушателями своими ностальгическими воспоминаниями. Поднимал брови, устремлял печальный взгляд вдаль, вздыхал… Если бы сейчас кто-нибудь наиграл на скрипке, подумал кунстник, то было бы похоже на литературное чтение:
Ребров заслушался, разглядывая его: сапоги, кресты и пуговицы на нем блестели, рукав был аккуратно подоткнут сбоку женскими булавками. Впереди сидела дама, с которой он пришел; она сидела с прямой спиной, выглядела очень важной. Сундуков негромко вставлял: так-так… ну да… допустим… а это хорошо… Было видно, что он в чем-то согласен с Вонсяцким, а в чем-то поспорил бы; Сундуков заводился, прочищал горло, его ноги ходили под стулом, влажные толстые губы шевелились, как гусеницы. Докладчика сменил Каблуков, зачитал статью брата; там было все то же: движение к национальному самоосмыслению через православие, и всюду был враг, опять Византия, и на этот раз русский народ удостоился чести спасти человечество от невидимого врага… который питается человеческими страхами, крадет масло из светильников и ложные вливает помыслы…
Кунстник заскучал. Появилась тошнота. Надо чего-нибудь съесть, и поскорей. Если б не голод, ни за что не пошел бы. Но как это просто: жить с невидимым врагом, верить, что Бог тебя пасет, а некий враг караулит, как вор в подворотне! Это так просто — убеждать себя, что ты — светильник и надо стеречь свое масло, тогда спасешься, — так просто думать, что нечто за тобой следит, что ты избран и кому-то там нужен, твой народ — богоносец, а сам ты — мессия! Гораздо сложней жить и не верить ни во что — вот где одиночество, подлинное одиночество, непроницаемое, как ночь. Быть покинутым, без костыля и опоры, без всяких поводырей! Скорее всего, Алексей придумал себе врага, который его стережет, чтобы не бояться одиночества, чтобы хоть что-то было рядом…