Харроу бросилась не к берегу, а к острову посередине, к черному мавзолею из стекла и льда, молча стоявшему посреди моря мертвых червей. Она выбралась на берег и растянулась на земле, дрожа, наполовину закоченев и постепенно согреваясь – тем странным жаром, что предвещал смерть от гипотермии. И все же Харроу не чувствовала боли, она ничего не чувствовала, кроме долгожданного счастья от возвращения домой, того мелкого, странного и очень приятного удовольствия, какое испытываешь, вдруг обнаружив горячо любимую в прошлом книжку или другую реликвию детства.
Встрепенувшись, она заставила свою застывающую плоть встать. Она прошла между колоннами, как в детстве, повторила путь, которым не раз ходила во сне. Она устала сильнее, чем замерзла, в голове поселилась мягкая тяжелая усталость, как после долгого бодрствования без сна, после целого дня работы без единого перерыва. Она вошла в мавзолей и подошла к самой Гробнице.
Цепи были разбиты и вырваны из камня. Лед полз по стенам пустого алтаря. На ложе из стекла и льда, на каменной подушке, в месте последнего упокоения единственной любви Харроу, покоился меч.
Двуручный меч, который валялся на дне саркофага Спящей, когда его открыла Диас.
Харроу вернулась домой, и она не боялась. Она не знала, зачем делает это, но она забралась в пустой гроб и взяла меч в руки. Она ощутила сонную приятную уверенность, как будто легла не в ледяную могилу, а в теплую мягкую постель. Веки стали тяжелыми, как цепи, валявшиеся где-то неподалеку. Она бесстыдно обняла меч – эти шесть футов стали больше не пугали ее.
Что-то хрустнуло сбоку. Она ничего не заметила, когда забиралась в гроб, но, потянувшись туда, она нашарила мятый глянцевый журнал и потянула его к себе. На истерзанной обложке была изображена женщина в форме Когорты, настолько не похожей на официальную, что она вызывала в лучшем случае недоверие. На женщине красовались белый мундир, который был мал ей на три размера, сапоги и больше ничего.
Лед казался теплым и дружелюбным, камень – мягким, как хлопок. Харроу лежала там, где раньше лежало Тело, ей было очень удобно и уютно. Она прищурилась на заголовок.
– «Лучшие сиськи Пятой», – прочитала она и невольно улыбнулась сама себе: – Нав, идиотка, это даже ненастоящий журнал.
Потом гроб вдруг начал сильно раскачиваться – как колыбель. Или он взорвался? Она закрыла глаза. Лежа в гробнице, которая украла ее сердце, далеко в мире, где она никогда не бывала, Харрохак Нонагесимус заснула, или умерла, или и то и другое.
Эпилог
Жаркая дымка летнего вечера. Близость комендантского часа замедлила машины снаружи до скорости катафалков, жаркое солнце превратило дороги в липкие комья бетона и смолы. Больше всего ей нравилось, что выхлопные газы автомобилей окрашивали лучи умирающего солнца в глубокие розовые и рыжие тона, потом рыжий превращался в алый, алый – в багряный, а багряный переходил в сладкий смертоносно-синий цвет ночи. Антиснайперское покрытие на стеклах размывало все силуэты, но цвета оставались такими же насыщенными. Гудки машин внизу и редкие низкие завывания грузовиков отдавались музыкальным эхом между высокими стенами. Приоткрытое окно пропускало воздух, благоухающий раскаленным пластиком и дымом. В волосах подсыхал пот.
Это время суток было водоразделом. Оно завершало день, когда окна затягивали черной тканью, и она сидела в душной, давящей, клаустрофобной жаре, и время, когда люди, которые с ней жили, давали ей кости. Она жила с тремя людьми: человеком, который ходил ради нее на работу, человеком, который ее учил, и человеком, который за ней присматривал. Человек, который ее учил, часто давал ей кости, чтобы она их разложила («как тебе кажется нормальным»), иногда давал просто подержать, в руках или за щекой. Потом кости убирали в секретное место, плотные шторы снимали, окно приоткрывалось. Когда температура падала на несколько градусов, она могла подтягиваться на турнике, или отжиматься, или человек, который присматривал за ней, давал ей в руки клинок и опять же спрашивал, как ей кажется нормальным.