Рядом с Гюрятой скакал мечник Рогуй, что ждал его с малой дружиной в Чернигове, а поодаль на молодых коньках тряслись два гридня-меченоши,[7]
Радим и Олисей, эти так и вовсе не покидали вотчины, только-только вышли из отроческих лет.Радим – коренной ладожанин из вольных словен, от того волосом светел, а телом, словно из железа слит. На правом плече у Радима бьет крыльями белый сокол-кречет в сафьяновом клобучке с бубенцами, а за левым приторочен короткий меч в кожаных ножнах с серебряными накладками. Без меча и сокола не покидал Радим крепости, от того и прозвище ему было – Кречет.
Олисей – иных кровей. Отцом его был варяг, оставивший кости на чужбине, а матерью монахиня-византийка, взятая в Игоревом походе. От матери знал Олисей греческой грамоте и носил на груди золотой крест. Нездешней красотой отмечен был Олисей. Ликом нежен и бел. Длинные кудри падают на плечи. Горячие карие очи всегда строги и печальны, как на иконах греческого письма. К поясу приторочены маленькие гусли. Сладок голос у Олисея, как у вещего Сирина.
От Новгорода путь шел пожнями. Свежий снег поля выбелил: самая охота. Сквозь зимний туман зеленеют сосны Велесова Капища. При капище неотлучно жил старец Чурило Соловей.
Впервые не почтил Гюрята отчих богов, не осыпал зерном и золотом ворот кумирни.[8]
Не воздал пращурам требы, не поблагодарил за помощь в пути, не поклонился старцу, не позвал его освятить пир и сказать дружине вещее слово. Что делать? Не уважить старца – накликать гнев дружины, а уважить – моравский отец обидится. Оставил Гюрята обоз и дружинников на дороге и в одиночестве поскакал к капищу.Свиток третий
Отступник
Покорный Перуну старик одному,
Заветов Грядущего вестник…
Старые гусли висели над ложем старца Чурилы против отверстий оконных. Когда наступал рассвет, дуновение северного ветра пролетало по горнице, шевеля струны, и они сами собой звучать начинали.
Каждое утро вставал Чурило до света и при гаснущих звездах писал сказания на залитых воском дощечках. Дощечки старец низал в связки. Крепко увязанные дощечки, числом сорок, составляли кон. А то, что оставалось за коном – никогда не писалось, но передавалось из уст в уста, как дыхание жизни. Торопился Чурило составить свои сказания, ибо знал: некому будет принять живой дух из уст учителя, и останутся только мертвые доски, как белые кости в ковыльной степи.
Тем временем множились худые приметы: прежде горел посреди капища неугасимый огонь, теперь же он стал потухать от самого малого ветра.
Прежде из-под корней заповедных сосен, из самого сердца земного бил родник с теплой целебной водой, теперь же стала стынуть вода и больше не целила.
Вздохнул Чурило и едва взялся за костяное стило, как оно заходило само собой:
И упало стило из рук Чурилы, и слезы заструились по щекам, ибо видел он то близкое время, когда кумиры отчие свержены будут в угоду новым кумирам, и будет
Тут громко и гневно захлопали ворота, как бывало всегда, когда к капищу приближался чужой дух. Старец убрал дощечки в сундук, взял посох и вышел навстречу. Вокруг Чурилы вились ручные волки, ластились и умильно заглядывали в очи. Говорили, что те волки – души мертвецов, похороненных без почестей.
У распахнутых ворот верхом на сивом коньке восседал Гюрята. При виде старца испуг до чрева пробрал посадника, краснота сбежала с одутловатого лица, и конь, отдохнувший и сытый, вдруг зашатался и встал на дыбки, почуяв волчий дух.
Там, в солнечном Царьграде среди золотых куполов и трезвона по-иному стучало сердце, и думы приходили иные: легкие и беспечные. Вот и в Киеве на холмах уже стоят церкви златоверхие, и во многих городах исповедуют Бога Распятого, а здесь, в лесах и болотах, еще древние духи властвуют – карают и милуют, сулят удачу воинскую и долгую жизнь, или враз все отнимают. Но не таков Гюрята, чтобы идти на попятную – он и у нового бога сумеет заслужить все, что давали прежние.
– Здоров ли ты, посадниче? – спросил Чурило.
Тяжело засопел посадник, но рта не разомкнул и с коня не слез, так, величаясь в седле, сверху смотрел на старца.