Читаем Хазарские сны полностью

Странное избирательное поражение в правах выпало репрессированным, и русским, и нерусским. Их лишили всех прав, кроме одного, священного — воевать в Великой Отечественной войне. Ссыльных гребли под очень частую гребёнку: я уже упоминал, что дядька мой ушёл на фронт семнадцати лет. Прочесали селенье по полной программе, и воевали никольские, судя по всему, на совесть: столько калек, даже если не брать в расчёт патронатских, государственных, ненашенских, образовалось в селе сразу после войны! Нам, мальчишкам конца сороковых, легко было догонять в росте старших своих, потому что многие из них, подрубленные войною, ходили не на своих ногах, а на протезах. А самые отчаянные из них умудрялись, отстегнув, даже драться по пьянке, как булавой, деревянной ногою своей, а то и деревянной рукою, крепко зажатой в оставшейся, тоже. Может, и посылали земляков моих, как штрафников, именно в такое пекло, из которого целым и выбраться было маловероятно. Насчет орденов-медалей не знаю, но фамилия одного из нашенских, ссыльных, — Василия Жерлицына — точно выбита, посмертно, и на Мамаевом кургане — так воевали…

Уезжать узбекам разрешили в конце пятидесятых — начале шестидесятых. Так понимаю, после смерти Бессмертного и XX съезда КПСС. Помаленьку потянулись-потянулись со своим пестрым скарбом, как птицы на Юг, на Юг, с плачем прощаясь не только со своими с землей сровнявшимися могилами, не только с живыми своими соплеменниками, но и с русскими соседями прощались тоже — с плачем.

Я также немного застал это двудомное, как и на местном кладбище, существование. В нашем классе тоже учились несколько узбечек-переростков, доставшихся нам по наследству: в каждом классе девчата сидели по два года, завершая учебу почти что к родам.

В селе появились удивительные сочетания имён и фамилий. Скажем, одного моего товарища звали Володя Ахмедов, а второго, рожденного, к слову, той же самой русской женщиной, материной товаркой по птицеферме, тёть Дашей — Иван Темиров. Мы его звали, правда, куда длиннее: «Миру — мир — Иван — Темир!» Как бы цитировали. Как бы не Илья Эренбург придумал этот самый знаменитый политический слоган пятидесятых, а непосредственно наш Иван Темир. Ну, тот, который миру — мир! Но поскольку они были моими ровесниками или чуть старше меня, мне и в голову не приходило удивляться таким экзотическим, несочетаемым сочетаниям или тому, как разительно отличаются оба эти брата не только своими разными фамилиями, но и своими палёными, как жнивьё по осени, головами от того же жнивья, только вполне, нетронуто золотого на прекрасной тёть-Дашиной, их матери, голове.

Да и потом, чего задумываться? — с фамилией — именем — отчеством у меня всё в порядке. Голова тоже, конечно, мал-мал подкачала — по отношению к материнской, опять же моршански золотой — но она у меня всё равно гораздо светлее, чем у Ивана или у Васи. Мне и в голову, тоже припалённую, тогда не приходило, что живу скорее всего под чужими опознавательными знаками. Свой — чужой… Свой? Чужой? Отчество уж точно чужое: я довольно скоро понял, что его мне дали по имени деда. Как будто он мне в одном лице и дед, и отец. И дух святый…

Имя, наверное, в наибольшей степени своё — всё-таки мне его дали в церкви, при крещении, по святому. Сомневаюсь, крещены ли миндалеглазые Вова и Ваня, но меня мать уже на втором месяце от роду вместе с выбранной ею — и печкою — мне в крестные матери, тогда молоденькой и разбитной Нюсей Рудаковой, своей двоюродной сестрою, поволокла за пятнадцать километров в единственную на всю к тому времени совершенно безбожную округу церковь Петра и Павла в соседнем селении Петропавловском.

Настолько рьяно отнимала меня, как резко отымают от груди, от Азии. От Азии — на свою, русскую, моршанскую сторону. Чтоб и духу, стало быть, азиятского не было — только святый.

Правда, пока они с крестной и со мною ходили туда и обратно, неся батюшке потрошеную курицу и десятка два яиц — это туда и, явственно, почти скорбно ощущая отсутствие этого святого, животворного, в голодуху сорок седьмого года, груза — это когда обратно, в это же время, как раз в этот день маму и обобрали. Вынесли из нашего дома всё мало-мальски стоящее, а главное дочиста выгребли мамин сундук, доставшийся ей по наследству от её родителей, а если точнее — от других, зажиточных времён.

Я помню этот могучий, с резными лапами, сундучище: в мои времена он уже был обклеен изнутри не керенками, как это, говорят, было раньше, а энергичными плакатами молодой Советской власти типа «Стой! Ходь сюды — чеши назад!» и тому подобными. Ни денег, ни другого богатства в нем уже не было: скипидарно сухие, красного дерева, недра его хранили теперь только пряный запах былого счастья. Я, когда стал в состоянии подымать его гробово-тяжеленную крышку, и окунался туда — за этим завораживающим запахом.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже