Читаем Хазарские сны полностью

Только сделал пару нерешительных, не то, что хозяин, шагов, как слышит за спиною, из глухой калитки женский шепот:

— Сергей!.. Вернись…

Тетка! Татьяна! По девичьей фамилии Руднева… Стоит в калитке, расперши её, и шепотом кличет его и рукою машет:

— Иди!..

Дядьке два раза и повторять не надо: с утра ничего не ел.

Обнялись.

— Какой ты большой стал, Сережа, — гладила его Татьяна.

— Теть Тань…

— Не Таня я, — строго прошептала ему тетка. — И не Руднева, — захлопнула калитку на щеколду и быстро-быстро повлекла его в дом. — Не зови меня так, я — такая-то. И нигде не сидела, и ничего не было. Тут никто ничего не знает. Работаю на фабрике, ткачиха. Передовая, — ухмыльнулась тетка. — Двадцать станков обслуживаю. Фотографию на Доску почета повесили, пришлось ночью вытащить…

У дядьки Сергея глаза на лоб полезли.

Во как бабы у нас умеют устраиваться! Ладно дети — родной муж и тот ничего не знает. Ни про Соловки, ни, стало быть, про баржу, про плаванье на спине, спинным мозгом в ледяной воде. А мужу можно было бы и знать: он, как выяснил дядька после третьей, служил в милиции. Долго-онько, видать, тетка Татьяна выбирала суженого — такого выискала, чтоб меньше подозрений на неё падало. И детки, ее, две девочки с восторгом на новоявленного кузена выставились — слыхом о нем не слыхали.

Под утро дядька и милиционер — может, черт возьми, тоже с Соловков, с той самой баржи прихватила? — стали тоже почти как братья. Тетка, неутомимо и радостно метавшая на стол всё новую снедь, только иногда на братца выразительно поглядывала: не проболтался бы по пьяни.

И утречком, рано-рано, сунув в карман ему хорошую, хрустящую бумаженцию, как бы справку о пребывании в теткином доме, выпроводила: хорошо хоть домашний милиционер документами, фамилией «родича» не поинтересовался — накладочка б вышла.

Да нет, думал замедленно дядька Сергей, тяжело ступая в сторону все той же автостанции, путь к которой оказался столь тернист и нетрезв, не может быть, чтоб в одной лодке и — не знал. Не помнил. Или хитромудрый такой? — с мента станется.

А с другой стороны родовая наша баба может так мужика закрутить, даже мента включительно, что бедолага забудет и то, что знал. Не выбирай кобылу в дождь, а жену в праздник. А тут совпало: и дождь, и праздник — как не забыть, не запамятовать? Все равно ведь ложишься всегда с девушкой, а вот встаешь, как правило — ну, с головною болью. В общем, больше, чтоб не накликать беды, дядька к Татьяне не ездил.

И реабилитация пятьдесят шестого прошла для неё бесследно, потому как не была, не имела, невиновна…

* * *

Из той же поездки в Красное привёз ту самую старую фотографию. На ней моя «прасемья» еще до драматических событий. Вернее, не вся семья, а одна, половинная ветвь её, связанная с бабушкой Александрой. По центру сидит старуха, прямая, сухая, как выставленный кем-то повелительный палец. Сидит, а всё равно кажется выше всех на фотографии, даже стоящих, особенно Костика, который стоит на приличном, безопасном отдалении от неё, притулившись голомызой, бритой головой своей к крутому Маниному плечу: если и не женился еще, то уже совратил и перед заезжим фотографом очутился явно вопреки старухиной воле, по Маниному девическому настоянию, а то и просто притянутый ею за деловито пробегавшую мимо, по малым батрацким заботам, конопатую шаловливую руку. Во-первых, потому что бабка и впрямь высока, долговяза, а, во-вторых, есть, встречаются люди, что в любом положении, даже на коленях, кажутся выше любых окружающих, особенно тех, кто пребывает в вечном найме. Глядючи на неё, начинаешь догадываться, откуда идут наши удлиненные, как у досрочных монастырских старцев, черты — это потому, что жизнь пилит нас не поперёк, как большинство других, а вдоль, продольно, на роспуск, чтоб, упаси Бог, мало не показалось. И бабушка Елька стоит здесь же, юная и совершенно голливудская: не только вдовство, но и замужество, и война, и бригадирский хомут, и ранняя смерть старшего сына в далекой Киргизии — все еще впереди. И девичья лебединая шея её — это пока еще только выброшенная высоко тугая ландышевая стрелка, которой еще предстоит поникнуть под нарывами слёз.

«Девичьи слезы» — называют ландыш в народе, и слезы у Ельки, если когда и набухали в те времена, то были действительно девичьими, скоротечными: ими умываются, а не спасаются.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже