Каган в сопровождении трех десятков конников выехал шагом за главные кованые крепостные ворота и на пляшущем своем лебедином арабе, подарке византийского императора, высоко ценившего санитарные функции Хазарии в сношениях Константинополя с Востоком и с вечно то льстиво ищущим защиты, то нагло задирающимся Кавказом, двинулся в сторону пойменных лугов.
Народ снопами валился налево и направо, добровольно выкашивая кагану торный путь. Голопузые дети только падать никак не хотели и, выпятив смуглые свои арбузики с пупками ровно на том месте, где у арбуза скрюченный подсыхающий хвостик, и сунув палец в рот, глазели, долго не поддавались тянувшей вниз, сама уже из положения ниц, нестрогой родительской руке. Каган рассеянно улыбался им: грустно и скучно, право же, руководить падшим народом. И жестом велел охране бросить народу монет. Никто из лежавших даже не дернулся в ответ на нечаянный золотой дождь. Но каждая пара глаз жестко и безошибочно замечала место падения любого алтына: гонка на карачках начнется ровно через двести кагановых, вернее его иноходца, шагов.
Уже за пределами оборонительных рубежей, в огородной части — садов даже по периметру крепости заводить не разрешалось, чтоб не мешали круговому обзору — возле одного из камышовых шалашей каган придержал коня. Распростершись крестом, лежал перед ним рослый, седовласый человек в полотняных белых одеждах — рубахе да портках. Седина, грива седая показалась кагану знакомой.
— Ты чего здесь делаешь? Я же тебя отпустил, — негромко произнес он, не склоняя головы, с коня.
— Живу, — ответил старик сухими губами в сухую землю.
— Чем живешь? — уже строже спросил каган.
— Землею…
— Нашей?
— Ну да, — нашей общей.
— Моей, — поправил самодержец.
— Пусть будет так.
— Проповедуешь? — спросил после паузы.
Старик молчал, перебирая узловатыми, поведенными пальцами поспевающий травяной пробор.
— Ну? — возвысил голос каган, и охрана за его спиной взялась за ножны.
— Верую…
— Значит, проповедуешь. Не угомонился. Ехал бы ты, старче, домой. Восвояси. От греха подальше — головы можешь не сносить.
Еще одно слово, и дамасская сталь за спиной у кагана взлетит, рождая радугу, из праздного своего сумрака, и тогда седовласая голова и впрямь вмиг окажется у кого-то за седлом.
— Ну, как ты там говорил: Бог с тобой, если уж ты так в него, своего Бога, веришь. Хотя мне сдается, что умному человеку сегодня верить просто не во что, — прибавил, понизив голос. — Поступай, как знаешь.
Двинул ломаной бровью, и опричная тяжкая рука, которая только что с протяженным удовольствием долгого безделья рубанула бы наотмашь, избавляясь от набрякшей венозной крови, вынуждена была опять послушно и вяло полезть в кожаную переметную суму и швырнуть прямо на костлявую стариковскую спину скупо звякнувшую горсть.
Старик не пошевелился. Два года назад его, пленного русского, завели к кагану во время пира после военного совета. Привели со связанными руками да еще на волосяном, конского волоса, аркане: старик крепкий, на плечах быка унесет, мало ли что. Они встретились взглядами, карий и синий, земля и небо. И каган приказал развязать пленного.
— Где взяли? Что делал? — спросил.
— По селам нашим бродит, по гарнизонам шляется, христианство проповедует, заявляет нагло, что спасение государства нашего вечного только в христианстве, а не в исламе и не в иудаизме, — торопливо, и наигранно сверкая верноподданными очами, отрапортовал командующий округом.
— Ну-ну…
Пока пленника развязывали, они вновь встретились глазами, и каган, приказав тому следовать за ним, прошел в свои личные апартаменты. Минут пятнадцать беседовал он со стариком, выхваченным из группы смертников. Военачальники вместе с охраной переминались с ноги на ногу снаружи у вызолоченной притолоки.
— Твои знания относительны, — сказал в завершение беседы с глазу на глаз каган, — а мои абсолютны.
— Почему?
— Самое главное, что хочется знать человеку — это день и час его собственной смерти. И я их знаю. И ты не можешь с этим спорить. Я умру через пять лет, — взглянул чичисбей на вечный календарь, выполненный в драгоценных камнях и укрепленный перед ним на обтянутой шелком стене. — На рассвете, — добавил, глядя прямо в глаза стоявшему перед ним навытяжку собеседнику и барабаня желтыми, твердыми пальцами по резной ручке кресла.
Русский знал, что это скорее всего так и будет. Хазары избирали вождя на сорок пять лет. Если за это время он не умирал собственной смертью, его, не церемонясь, отправляли на тот свет насильственным путем. Нынешнего кагана короновали в девятнадцать лет. Причем для коронации выдернули прямо из-за прилавка городского базара, где он по утрам торговал свежими булками — по первой и, пожалуй, единственно настоящей профессии каган был хлебопеком. Лучшим в столице — может, усмехается он до сих пор про себя, это его конкуренты и навели старейшин на нить, приведшую в конце концов к тому, что у него отобрали и куда более надежный, во все времена, трон — прилавок — как и более надежный хлеб — натуральный? И наделили куда как неверным: и тем, и другим. Как троном, так и хлебом.