Она расплакалась и только тут призналась и себе, и ему, что давно догадалась, кто он, но что они действительно не могут быть вместе. Ни единой ночи. Что если у них опять будет ребенок? «Нет, ни за что! Только не это!» – повторяла она как в бреду. И они расстались, на этот раз навсегда. Он остался ее приемным сыном. На прощание он ей задумчиво сказал: – Знаешь, у меня давно появилось одно ощущение, обычное ощущение, какое, наверное, есть у большинства людей: когда я иду, я никак не могу шагнуть так широко, как мне надо и как я могу: все время наступаю кому-нибудь на пятки. Я стараюсь идти осторожнее, но каждую минуту все равно передо мной оказывается чья-то пятка. Словно пальцам нужна, кроме собственной пятки сзади, еще одна чужая впереди. Чья же она, спрашиваю я себя. Быть может, это ахиллесова пята, наше уязвимое место, только она находится не у нас, а у другого человека, пята, которая вечно торчит перед нашими пальцами, чтобы замедлять наше движение, сокращать наш шаг… Получается, что для того, чтобы двигаться, чтобы вообще идти вперед, надо все время кому-то наступать на пятки… А наш Александр, знаешь, он, возможно, не встретил свою ахиллесову пяту… Потому он так рано и ушел…
Этими словами Пфистер простился с Амалией, и больше они не виделись. И все же однажды утром она проснулась в ужасе, припомнив ту фразу, с которой начались ее несчастья:
– То, что нам в октябре кажется мартом, на самом деле – январь…
Ей показалось, что она чувствует под сердцем новый плод. Он рос понемногу, как возрастал и ее ужас, ибо она его чувствовала. Этот зародыш все разрастался, хотя снаружи и был незаметен. Амалия была в недоумении, потому что после страшной истории с ее ребенком, после его смерти, а быть может, избавления, она утратила потребность в любви и уже несколько лет, как забыла о мужчинах. И все же то, что завелось у нее под сердцем, ощущалось все сильнее. Прошло целых двенадцать месяцев. Фигура ее не изменилась, ничего не произошло. И госпожа Амалия поняла, что ей нужен не акушер, а врач. Она была больна.
Если у читателя хватит терпения, сколько нужно, чтобы зажил язык, ошпаренный горячей похлебкой, он узнает, как она вылечилась. Причем окончательно.
Из всего, что есть на свете, мысли больше всего похожи на боль, -шептала про себя госпожа Ризнич, снова бросившись путешествовать и нося под сердцем свою боль. Она блуждала по тем, уже знакомым, местам от Венеции и Берлина до Швейцарии, по которым когда-то ездила с мужем в поисках исчезающих вин и кушаний. Теперь же она гонялась за своим гаснущим и тающим здоровьем. От доктора к доктору, от курорта к курорту возила Амалия Ризнич-младшая фамильные кольца, украшавшие ее прелестные руки, серьги прабабок Ржевуских с капельками яда в камнях; она возила с места на место свои платья с зашитой в подол лавандой, показывая Европе теперь уже свои болезни.
– Видишь, болезнюшка моя, как тебя принимают, – стала она говорить, когда у нее появились прострелы, длинные, как распространенное предложение. Эти боли продлевали свое время за счет ее речи, которая все сокращалась, уступая им место. Ей порекомендовали одного лондонского терапевта. Она глотнула вина в Бретани, переехала Ла-Манш в поезде, поставленном на паром, и выплюнула вино в Англии. Сидя в приемной, она снимала и снова надевала свои кольца. Лекарь осмотрел ее, покачал головой и изрек:
– Я могу вам дать только один совет. Живите в сегодняшнем дне. Тогда вы станете такой же, как все люди. Ибо все мы, в сущности, жертвы для нашего завтра. Нас нет в будущем, словно мы и не родились, мы в нем похоронены, как в движущемся гробу, который переселяется во времени и бежит впереди нас, отсрочивая окончательный уход на следующие двадцать четыре часа. В один прекрасный день мы это будущее нагоняем. Тогда будущее, в котором нас нет, переходит в настоящее и поселяется в нем. Тогда всему конец. Будущего больше нет. Подумайте, мадам, обо всех нас – находящихся в одном и том же положении, – и вы поймете, где вы сейчас…