— Краски смешиваю не я, а твое зрение, — отвечал он, — я их только наношу на стену, одну рядом с другой, в природном виде, тот же, кто смотрит, перемешивает их своими глазами, как кашу. В этом вся тайна. Кто лучше сварит кашу, получит хорошую картину, но хорошую кашу не сделаешь из плохой гречки. Так что самая важная вера у того, кто смотрит, слушает и читает, а не у того, кто рисует, поет или пишет.
Он взял голубую и красную краски и положил их одну рядом с другой, изображая глаза ангела. И я увидел, что они получились цвета фиалки.
— Я работаю с чем-то похожим на словарь красок, — добавил Никон, — а зритель из слов этого словаря сам составляет фразы и книги, то есть картины. Так бы мог делать и ты, когда пишешь. Почему бы тебе не собрать словарь слов, которые составили бы одну книгу, и не дать возможность читателю самому построить из этих слов свое целое?
Потом Никон Севаст повернулся к окну и показал кисточкой на поле, протянувшееся перед монастырем Св. Николая, сказав:
— Ты видишь эту борозду? Ее пропахал не плуг. Это борозда от лая собак…
Потом Никон задумался и сказал сам себе:
— Раз у меня, левши, так получается правой, то что я сделаю левой! — и переложил кисть в левую руку…
Эта весть мгновенно разнеслась по монастырям, и все ужаснулись, уверенные, что Никон Севаст вернулся к Сатане и будет наказан. Во всяком случае уши его стали опять острыми как нож даже говорили — этим ухом можно кусок хлеба отрезать! Но мастерство его осталось таким же, левой он писал так же, как и правой, ничего не изменилось, заклятие архангела не сбылось. Как— то утром Никон Севаст ждал игумена из монастыря Благовещения, который должен был прийти договариваться с ним о росписи царских врат. Но ни в тот, ки на следующий день из Благовещения никто не появился. Тогда Севаст как будто вспомнил что-то, прочел пятый «Отче наш», который читают за упокой душ самоубийц, и отправился в этот монастырь сам. Там перед церковью увидел он игумена и окликнул его, по своему обыкновению назвав собственным именем:
— Севаст, Севаст, что случилось?
Старец, не говоря ни слова, повел его в келью и показал на молодого, как голод, живописца, который расписывал створку врат. Никон взглянул на работу и остолбенел. Юноша взмахивал бровями, как крыльями, и писал так же хорошо, как и Никон. Не лучше, но и не хуже. И тогда Никон понял, в чем состояло заклятие. Потом он услышал, что в церкви в Прняворе работает другой юноша, работает так же хорошо, как Никон Севаст. И оказалось, что это так и есть. Вскоре после этого и другие, более старые живописцы и иконописцы — один за другим, будто отчаливая от пристани и выгребая на большую воду, — начали писать все лучше и лучше и приближаться в своем умении к Никону Севасту, который раньше был для них недостижимым образцом. Так озарились и обновились стены всех монастырей ущелья, и Никон вернулся туда же, откуда он начал движение от левой к правой руке. Тут только он в полной мере понял, как наказан. Не выдержав этого, он сказал:
— Зачем мне быть таким же иконописцем, как остальные? Теперь каждый может писать, как я…
И он бросил свои кисти и никогда больше ничего не расписал. Даже яйца. Выплакал все краски из глаз в монастырскую ступку для красок и со своим помощником Теоктистом ушел из монастыря Св. Николая, оставляя за собой след пятого копыта. На прощание сказал:
— Знаю я в Царьграде одного важного господина, у которого чуб толст, как конский хвост, он нас возьмет писарями.
И назвал имя. Имя это было: кир Аврам Бранкович *.
СКИЛА АВЕРКИЕ
СКИЛА АВЕРКИЕ
(XVII — начало XVIII века) — по происхождению копт, учитель сабельного боя, один из самых известных мастеров сабли в Царьграде в конце XVII века. Скила нанялся слугой к царьградскому дипломату Авраму Бранковичу V. Со своим хозяином он упражнялся в искусстве боя на саблях в полной темноте, связанный с противником длинным кожаным поясом. Он умел исцелять раны и всегда носил с собой набор китайских игл из серебра и зеркало, на котором красными точками были обозначены контуры его головы, а зелеными — направления, в которых распространялись морщины на его лице. Если у него была рана или просто что-нибудь болело, Скила вставал перед зеркалом и в те места, на которые приходились зеленые точки, втыкал себе в лицо китайские иглы. После этого боль проходила, а раны заживали, оставляя на коже лишь какой-нибудь китайский иероглиф. Но зеркало могло лечить только его самого. И там, где он пускал дым, и там, где пропускал глоток-другой, он любил веселье и готов был хорошо платить каждому, кто сумеет его рассмешить. Но цену каждой шутки он определял по-своему. Смех, считал он, бывает обычным, когда смеются только над чем-то одним. Такой смех — самый дешевый. Дороже стоит тот смех, когда человек смеется одновременно из-за двух или трех вещей. Однако такой смех встречался редко, как, впрочем, и другие дорогие вещи.