Княжна встала. Она оказалась стройная, высокого роста. Ее тяжелый шелковый костюм не шелохнется, как из чистого золота. Он так сшит, что ее грудь казалась впалой, пока она не поднялась. Это впечатление, кажется, усиливалось еще и оттого, что у нее на спине была подушечка, обвязанная большим бантом, похожим на крылья яркой бабочки. Все это придавало девушке вид обязательной сутулости, от которой она, поднявшись, как бы совершенно освободилась.
Оки подошла и села рядом с Можайским и велела художнице и Григорьеву показать офицерам ее рисунки, выполненные в европейском стиле. Теперь переводил Гошкевич.
Сидя рядом, Алексей мог ближе рассмотреть княжну. В ее глазах был как бы тяжелый оттенок познания чего-то большего, чем у всех окружающих. «Какое прекрасное, но странное лицо! Словно она умней, но ей приходится притворяться, чтобы казаться перед нами проще и из вежливости скрывать что-то, может быть врожденное чувство превосходства».
Старая дама с сединой в прическе смотрела па офицеров смущенно, а обращалась к княжне с серьезной почтительностью.
...Ели моллюсков из круглых ракушек, похожих на черные чашечки со снимавшимися круглыми крышечками, свежую рыбу закусывали хризантемами гарнира и тертой редькой, пили сакэ. Присутствие княжны как бы возвышало и объединяло все это общество еще сильней, чем вкусное вино.
Старый бонза ел и молчал, а при случае, поймав на себе взгляд Алексея, кланялся. Махов вскоре завладел бонзами, и после ужина они рисовали друг другу на бумаге вопросы и ответы.
У Григорьева в руках оказалась гитара.
– Пожалуйста, Алексей Николаевич, сыграйте нам... – подходя, сказал он, – а мы станцуем.
«Что же! И то дело! – Алексей взял гитару и заиграл полечку. – Быть сегодня мне музыкантом у моего унтера!»
Григорьев вывел княжну. Она улыбнулась. Он притопнул, ударил каблуком о каблук, как в мазурке, обхватил ее бережно за талию, и они закружились, тотчас унтер отпустил ее и, легко держа за руку, провел в танце вокруг стола. Видно, танцевали не впервой. Далеко же у них зашло! Кто же играл им на гитаре? Не иначе как отец Василий. Ему это среди буддийских бонз в грех не зачтется...
Григорьев танцевал лихо, однако, как казалось Алексею, слишком осанисто, словно скакал верхом в казачьем седле. И шея у него толстая и красная, как у бакалейщика.
Переводчик-японец, знающий русский, объяснял Можайскому:
– Вам нравится имя «Оки-сан»? «О» – это не относится к имени. Это... знак восхищения. Имена: «Юки», «Ки», «Кити»... Но мы почтительно произносим «Оки», «Оюки», «Окити»! Если же на них будет составлен полицейский протокол, то там просто будет написано, что задержана Ки, дочь князя Мидзуно, или дочь банкира – Юки, или невеста плотника – Кити.
– Разве на дочь князя может быть составлен такой протокол?
– Да... Или... Ну... это-о... если будет распоряжение, но...
– Если будет рапорт?
– Нет...
– Донос?
– О-о! – обрадовался переводчик, услыша такое полезное слово. – Конечно, исключений не имеется... Аримасэн!
– А на полицию бывает, что составляется протокол? – спросил Сибирцев.
Важный гость смущенно захихикал. Видно, бывает и так, но воспоминания нежелательны.
Оки поблагодарила общим поклоном. Она подошла к Сибирцеву и, чуть коснувшись пальцем его суконного рукава, предложила отойти. Судя по всему, переводчик ей был не нужен.
– Оюки... – сказала она, внимательно глядя в его глаза. Любопытно и приятно видеть Ареса-сан так близко. Она много, очень много слыхала о нем.
Уверенная, что он понимает или, может быть, что ее невозможно не понять, она заговорила. Алексей не знал ни слова, и в то же время ему казалось, что все вполне ясно, словно они говорят на одном языке.
«Оюки очень больно», «Она – мой друг», «Я люблю ее как сестру... Будьте с ней ласковы, ради всего на свете». Княжна открыла веер.