Не о Серых ли землях, которые не желали отпускать свою добычу? И Евдокии мерещится шепот их, не зов, но лишь эхо его, заставляющее Лихослава прислушиваться. И наверное, спеша заглушить его, она заговаривает:
— Обычная история… мне шестнадцать было. Я себе взрослой казалась… наверное, в чем-то и была. Так получилось, что я, сколько себя помню, при маменьке, а она в разъездах и в делах. Я помогать стала, постепенно как-то так и получилось, что она только мне по-настоящему и доверяет. А дел много и меньше не становится, тогда же… тогда у нее не было миллионов. Нет, мы не бедствовали, но все, что получалось заработать, маменька вновь в дело вкладывала. Ей пророчили, что прогорит, что надо сидеть смирно… получается у нее с… фаянсом, и радоваться надо. Она же у меня не привыкла отступать.
Дыхание Лихослава меняется, становится легким, живым.
— Зимовали мы в Сувалкове… небольшой городок, на самом краю Важьих пустошей. Помню, там еще частокол есть, а за ним — вырубки, и лес… темный-темный ельник. И днем-то на него смотреть страшно было, а ночью и вовсе… Маменька приглядывалась к лесопилке. И еще мануфактура имелась, парусину ткали. И она все переговоры вела, но что-то не ладилось. Хозяин все решится не мог. Дохода-то он не получал, а продавать дедову мануфактуру не хотел. Не важно. Главное, что на зиму остались… дороги замело… и сам городок маменьке глянулся. Чистенький, аккуратный. Весь такой…
Евдокия закрыла глаза, вспоминая мощеные улочки его, которые от снега чистились регулярно; дома разноцветные — розовые, зеленые, синие, с резными фасадами и непременными деревянными львами у подножия парадных лестниц. Вспомнились воздушные, точно вывязанные флюгера, и фонари, которые горели даже днем, потому как зимнее солнце светило скупо.
— Нас приглашали… вечера, балы… Что еще делать зимой, как не развлекаться? На Вотанов день я познакомилась с молодым офицером…
Лихослав заворчал, и опять о плечо потерся, точно проверяя, на месте ли Евдокия.
На месте, куда она, распутная женщина, денется?
— Маменьке он не понравился. У нее… к военным предубеждения.
— Запомню.
И произнес серьезно так, что Евдокия поверила: и вправду запомнит.
— Мне бы послушать… но я ведь казалась себе умной. Знающей. Опытной даже… — смешно теперь, и пускай, лучше уж смех, чем слезы. — Он красиво ухаживал… стихи читал…
— Про коров?
Евдокия тихонько засмеялась.
— Нет, про сердце, которое трепещет… и еще про синие глаза… про душу… про всякое. Хорошие стихи были. И цветы… мне казалось, что все всерьез, на всю жизнь, что мы предназначены друг другу… это он тоже говорил. А потом маменька уехала на три дня… лесопилку инспектировать. Меня брать не стала, потому как холодно и вообще… я и пустила его в дом.
Запертая дверца.
И ожидание. Сердце, которое едва ли не выпрыгивает из груди. Свеча в руке. Маменькина пуховая шаль поверх ночной рубашки. Страх, что он не придет. И другой, что все-таки появится, получив записку от Евдокии…
Тень за окном.
Стук условный. И холодные с мороза губы его. Поцелуи жадные, от которых земля из-под ног уходит. И немного раздражает вкус вина, Евдокия не любит, когда он выпивает. Но не придираться же, ведь ночь-то особая… сегодня она, Евдокия, станет по-настоящему взрослой.
Лихослав вот рычит утробно, глухо…
И наверное, хватит той, гнилой памяти. Тем более, что та ночь получилась вовсе не такой, как представлялось Евдокии. Более… грязной, что ли?
Болезненной.
И он еще заснул потом, спиной к ней повернувшись…
Она заставила себя быть счастливой все три дня. А в последний, перед самым маменькиным возвращением, решилась задать вопрос, который немного беспокоил…
— Про свадьбу? — Лихослав гладил шею…
…и ногти его были длинными, острыми. Евдокия перехватила руку, заставила раскрыть пальцы, и когти эти разглядывала.
— Про свадьбу… тут и выяснилось, что жениться на мне он и не собирался. Кто я такая? Купеческая дочь… и ладно бы, ежели бы за мной приданое хорошее давали… так ведь нет, маменька не в гильдии… и состояние у нее — он узнавал — не так уж велико. То ли дело дочка мэра…
…горечь и вправду ушла.
— Она и красивая… я же так, сама в руки шла… он сказал…
— Ублюдок, — Лихослав прикусил Евдокиину ладонь. Осторожно, царапнув кожу отросшими клыками.
— Пожалуй… я тогда растерялась совсем. А он, наверное, решив, что я скандалить стану, пригрозил. Мол, если вздумаю его ухаживаниям помешать, то ославит меня на весь город… мол, я сама его соблазнила… и выходит, что сама… в дом впустила… в постель.
— И ты молчала?
— Да.
Проклятый месяц, который тянулся дома. И званые вечера, балы… он, такой родной, но далекий, рядом с панночкой Агнешкой… небось, стихи читает.
Держит ее за ручку бережно.
А она, дурочка, млеет. Евдокии же хочется кричать от боли, а… она улыбается. Она умеет улыбаться, когда совсем-совсем горько.
— Если бы он заговорил, то… ему ничего не было бы. А мне одна дорога осталась бы — в монастырь, грехи замаливать…
— Чушь, — Лихослав держит так, что еще немного, и Евдокия задохнется в его объятьях. — Как его зовут?
— Тебе зачем?
— Убью.
— Прекрати… это… несерьезно.