«Кребс понял, что нужно врать, для того чтобы тебя слушали. И, соврав дважды, почувствовал отвращение к войне и к разговорам о ней. Отвращение ко всему, которое он часто испытывал на фронте, снова овладело им оттого, что ему пришлось врать. То время, вспоминая о котором он чувствовал внутреннее спокойствие и ясность, то далекое время, когда он делал единственное, что подобает делать мужчине, делал легко и без принуждения, сначала утратило все, что было в нем ценного, а потом и само позабылось. Врал он безобидно, приписывая себе то, что делали, видели и слышали другие, и выдавая за правду фантастические слухи, ходившие в солдатской среде. <…> Кребсу стало противно преувеличивать и выдумывать, и когда он встречался с настоящим фронтовиком, то, поговорив с ним несколько минут в курительной на танцевальном вечере, он впадал в привычный тон бывалого солдата среди других солдат: на фронте он, мол, все время чувствовал только одно — непрестанный, тошнотворный страх. Так он потерял и последнее».
Страшное, честное признание… а все-таки Кребс, герой рассказа «Дома», провел на войне не месяц и продуктов не возил. Он воевал два года и побывал «под Белло Суассоном, в Шампани, Сен-Мигеле и в Аргоннском лесу». Существуют разные объяснения тому, что Хемингуэй демонстративно доказывал свою мужественность — например, он делал это потому, что мать заставляла его носить девчачью шляпку, или потому, что был ранен; немало исследований посвящены также его фантазиям и лжи — но о причинно-следственной связи между этими двумя чертами обычно не говорится. А связь, вероятно, существует: стыд за ту, первую, выдумку (ненужную, ибо на войне он делал, как выражаются американцы, «свою работу» и отнюдь не был трусом) так терзал его, что он до конца дней был вынужден доказывать, прежде всего себе, что он мужчина, воин и смельчак. Не солги он тогда — может, и жизнь прошла бы спокойнее, и десятки антилоп и львов остались живы? Впрочем, теперь уж не знаешь что и думать: может, и не было никаких львов?
…Человек, вернувшийся с фронта, если у него нет ни работы, ни жены, обычно не знает куда себя девать. В армии было все понятно, здесь — ничего. «В городе ничего не изменилось, только девочки стали взрослыми девушками. Но они жили в таком сложном мире давно установившейся дружбы и мимолетных ссор, что у Кребса не хватало ни энергии, ни смелости войти в этот мир». Он прогуливался по городу, демонстрируя офицерский плащ, хромоту и красивую трость. Валялся на кровати, ходил в библиотеку. Его комната была полна сувениров — патроны, осколки, каски, ракетница, которая сгодилась на фейерверк для малышей. Пить дома было строжайше запрещено; он тайком добывал коньяк и ликеры, учил Марселину и Санни пить, курить и ругаться, убеждал их, что за пределами Оук-Парка есть «настоящая жизнь». Он никак не мог повзрослеть.
«Он (Кребс. — М. Ч.) смутно ощущал потребность в женщине. Ему нужна была женщина, но лень было ее добиваться. Он был не прочь иметь женщину, но не хотел долго добиваться ее. Не хотел никаких уловок и ухищрений. Он не хотел тратить время на ухаживание. Не хотел больше врать. Дело того не стоило. Он не хотел себя связывать. Он больше не хотел себя связывать. Он хотел жить, не связывая себя ничем. Да и не так уж была ему нужна женщина. Армия приучила его жить без этого. Было принято делать вид, что не можешь обойтись без женщины. Почти все так говорили. Но это была неправда. Женщина была вовсе не нужна. Это и было самое смешное. Сначала человек хвастался тем, что женщины для него ничего не значат, что он никогда о них не думает, что они его не волнуют. Потом он хвастался, что не может обойтись без женщин, что он дня не может без них прожить, что он не может уснуть без женщины. Все это было вранье. <…> Дело того не стоило. Вот чем были хороши француженки и немки. Никаких этих разговоров».