Второго февраля они вернулись в Париж, а в Канаду полетела новая серия путевых заметок, первая из них — 4 февраля. Это бойкие, симпатичные зарисовки: «Швейцария, маленькая горная страна, взбирающаяся вверх и спускающаяся вниз, утыкана огромными бурыми отелями, построенными в стиле архитектурной школы „часы-кукушка“. Там, где дорога делает поворот, обязательно расположился отель, и кажется, что все эти отели сделаны одним мастером и выпилены одной пилой». Очерк об Испании: «В заливе Виго много тунца, и он хорошо идет на наживку. Это изматывающий, тяжелый труд, от которого болит спина, ноют мускулы, хотя вы и работаете удочкой толщиной с ручку мотыги. Но если вы после шестичасовой борьбы вытащите из воды большого тунца, победите его в поединке „человек против рыбы“ и, почти обессилев от постоянного напряжения, в конце концов поведете его рядом с лодкой, зелено-голубоватого и серебристого в ленивом океане, вам будут отпущены все грехи, и вы сможете смело войти в общение с древними богами, и они будут приветствовать вас».
Потом пошли заметки о парижской жизни. Читателя, ожидающего красочного рассказа о том, чем одно знаменитое кафе отличалось от другого, переадресуем к тексту «Праздника»[8]
— глупо портить его пересказом. Важнее общее впечатление. «С юности (по книгам) я, конечно, знал, что в Париже (каким невероятным представлялся из Пензы Париж!) среди прочих „чудес“ есть Монмартр и Монпарнас. Там общаются знаменитые художники, писатели, „бьет“ какая-то особая, сверхъестественная жизнь всемирной богемы», — писал Роман Гуль. Нетрудно представить, как «обалдевает» пензенец в Париже: жизнь не заканчивается в десять вечера, как дома, а продолжается всю ночь, сверкая огнями, перетекая из одного кафе в другое, по сторонам глядишь разинув рот — тут и там какая-нибудь знаменитость. Так вот, Канзас-Сити и тем более Оук-Парк по отношению к Парижу были такой же сермяжной провинцией, как Пенза…Эрнест писал о моде, о «Бал Мюзетт», о «богеме»: «В разговорах об искусстве они находят такое же удовлетворение, какое подлинный художник получает в самом творчестве. Конечно, это приятное занятие, но они претендуют, что они-то и есть настоящие художники. С того доброго старого времени, когда Шарль Бодлер водил на цепочке пурпурного омара по улицам древнего Латинского квартала, немного написано хороших стихов за столиками здешних кафе. Даже и тогда, кажется мне, Бодлер сдавал своего омара там, на первом этаже, на попечение консьержки, отставлял закупоренную бутылку хлороформа на умывальник, а сам потел, обтачивая свои „Цветы зла“, один, лицом к лицу со своими мыслями и листом бумаги, как это делали все художники и до и после него». Вопреки распространенному мнению, будто Хемингуэй любил работать в кафе, он предпочитал делать это в тишине и уединении. Он не мог писать даже в квартире, где отвлекал шум, и снял номер в отеле «Декарт», том, где умер Поль Верлен: там имелся камин и не надо было таскать уголь. Дома он почти не бывал: холодом, грязью и шумом наслаждалась одна Хедли. Почему они не сняли квартиру получше — не пришлось бы тратиться на отель? Может, казалось, что так сэкономят больше, а может, присутствие жены мешало мужу и он в любом случае искал бы одинокой берлоги.
Один из февральских очерков для «Стар» посвящен русским эмигрантам: «Они приезжают в Париж, полные детского оптимизма, уверенные, что жизнь наладится сама собой: это умиляет, когда вы сталкиваетесь с ними впервые, но через несколько месяцев начинает раздражать. Никто не знает, на что они живут, кроме продажи драгоценностей, золота и семейных реликвий, которые они, убегая от революции, привезли с собой. <…> Что будет делать русская колония в Париже, когда продаст или заложит все драгоценности — это вопрос. Конечно, положение дел в России может измениться, может произойти чудо, которое спасет русскую колонию. На бульваре Монпарнас есть кафе, где каждый день собирается множество русских помечтать об этом чуде, но потом, вероятно, русским, как и всему остальному миру, придется работать. Жаль — они очаровательны». Какое кафе Хемингуэй имеет в виду — вопрос спорный: наши эмигранты посещали и «Кпозери де Лила», и «Ротонду», и «Селект». Были, правда, в Париже русские, которые не жили продажей драгоценностей, а, к примеру, писали книги, но их Хемингуэй не встречал, да и тех, о ком написал, знал, вероятно, понаслышке: он утверждал, что их оптимизм начинает раздражать «через несколько месяцев» общения, а сам провел в Париже только месяц, ни слова, естественно, не понимая по-русски, да и французский еще зная не бог весть как. Журналистика и документалистика — не одно и то же, особенно когда речь идет о Хемингуэе.