— Евгений Львович, рентгенолога нет. Посмотри его под экраном. Нет ли воздуха и крови в плевральной полости. А я его подержу пока.
— Давай. Да это ж наш дворник. Алле, милый, ну подержись немного. Вот черт, заблевал всего. И себя. Фу, нажрался как. Дайте мне полотенце. Хоть вытру его немного. Вот так. Ну, ставь его. И к темноте уже немного привык. Что, тяжелый? Удержишь?
— Удержу. С утра уже набираются.
— Вася, поедем со мной сегодня в контору насчет оборудования говорить.
— Поедем. Ну как, видно?
— Видно. Постой, постой. Куда вы оба делись?
— Сползает он. Ну совсем не держится.
— Да у него вроде ничего нет. Брось его. Встань сам. У тебя что-то есть.
— Куда ж я его брошу?
— Куда хочешь. Пусть полежит на полу. Без тебя бы он лежал где угодно.
— Потом, Жень, посмотрим. Давай с ним закончим.
— Да он же шел на то, чтоб лежать где угодно. Я шучу. Я успел разглядеть — нет у него ничего. А вот у тебя что-то есть.
— Ну смотри. Что там? Опухоль?
— Хватит шутить. Действительно, какая-то тень. Надо бы исследоваться.
— Опухоль, наверное, у меня, опухоль, Женя.
— Но маленькая, краевая, периферическая. Типа кисты.
— Ничего, Женя, сделаем операцию, и все будет в ажуре.
— Чего ты зубоскалишь? Сделай хотя бы кровь себе.
— Да ты не волнуйся. Это у меня с детства. Ранение было в детстве, в войну, а потом — вот такое заживление. Это рубец такой. Меня уже тысячу раз хватали с этим. А что с больным делать будем?
— А что хочешь. Обтереть немного надо, а потом протрезвеет маненько, тогда послушаем. Наверное, можно и домой отпустить будет. Передай его дежурным. Нам уже через два часа ехать надо.
Мишкин поднялся в послеоперационную палату. Около больного сидит девочка, сестра-анестезист, и равномерно, раз так восемнадцать — двадцать в минуту, сжимает и отпускает мяч дыхательного аппарата.
— Давно сидишь так?
— Часа полтора.
— Ну и как он?
— Все хорошо, Евгений Львович.
— Хм. Хорошо. Устала, наверное?
— Немножко. Давно не меняли что-то.
— Сейчас я тебя сменю. — Он отключил аппарат. — Можешь перестать дышать сейчас.
— Я вижу, что сейчас можно перестать дышать.
— Вижу. Действительно устала. Да ты не обижайся. Давай отсосем из трахеи.
— Я не обижаюсь. С чего, на кого? Давайте отсосем.
Они накапали жидкость в отверстие трахеи. Затарахтел мотор отсоса. Трубочкой стали отсасывать из трахеи.
— Смотри, сколько там всего. Каждые полчаса надо так делать. Сразу и легче должно стать. Ну как, легче сейчас? — почему-то почти на крике обратился он к больному.
Больной кивнул головой, вернее, шевельнул головой и верхними веками. Сказать ничего не может: трахеостомия — голосовые связки отключены.
Мишкин пощупал пульс, померил давление, снова подключил аппарат.
— Иди занимайся своими делами. Я подышу.
Он сел и стал с той же периодичностью сжимать и отпускать мяч. Сестра стала что-то делать другим больным, лежащим в остальных боксах этой послеоперационной палаты. Потом он отпустил мяч и стал смотреть, как этот дыхательный мешок сам раздувается при выдохе и опадает при вдохе.
— Посмотри, Валя, самостоятельное дыхание у него сейчас и достаточно глубокое и не больше двадцати двух в минуту. Сейчас часик покачаем, а потом посмотрим — как он пойдет на самостоятельном дыхании. Если хорошо будет, то завтра, может, и трубку удалим. Но промывать надо, промывать надо регулярно и время от времени все равно навязывать свой ритм дыхания.
Валя молча налаживала кому-то капельницу.
Мишкин молча дышал за больного, о чем-то размышляя.
Сжал мешок — вдох; отпустил мешок — выдох. Сжал мешок — отпустил мешок. Сжал — отпустил. Вдох — выдох.
О чем он думал? Наверное, о том, какой он плохой заведующий, раз сидит сам и занимается этой работой, вместо того чтобы организовать послеоперационное отделение так, чтобы работники все занимались своими делами, а не чужими. Чтоб не заведующий сидел, качал мешок.
А может быть, он думал о том, что эта вот нудная механическая работа, несмотря на отсутствие автоматов, все-таки иногда помогает, и подчас удается спасти больного даже, казалось бы, в самых безнадежных случаях. «Они, наверное, сейчас смеются надо мной, — думал Мишкин, — говорят, наверное, что лечить надо методиками и лекарствами, а не теплом своего тела. Это Галка придумала про меня так говорить. Говорить или думать. И все равно без тепла нашего тела они не поправляются. Что бы там ни говорили, как бы там ни смеялись.
И совсем я не сокращаю себе жизнь. Это Галка таким образом проявляет беспокойство, формальное беспокойство жены, а сама-то ведь тоже так. Не бабское это дело. Вот Швейцер пятьдесят лет тратил тепло своего тела на прокаженных негров, а прожил аж девяносто лет. Хотя то же тепло, наверное, не меньше бы пригодилось и для больных европейцев.
А ведь все могло быть иначе у меня. Все могло пойти совсем по другому пути. И почти пошло, когда я работал в клинике, когда у меня начинался псориаз.
Как хорошо он поддается навязанному ритму».
— Как дела?