Читаем Хлеб - имя существительное полностью

Потом Самонька, как и многие в ту пору, исчез из села. Умер ли, никем не замеченный, в страшном тридцать третьем году, убежал ли куда, гонимый голодом, никто не знал. Даже его приятель Ленька, которому, видать, было не до Самоньки.

О Самоньке почти все уже позабыли, когда – лет двадцать спустя, вот теперь – он объявился вновь в родных Выселках. Сейчас это был высоченный детина годов этак тридцати семи, в военной форме, по которой невозможно было определить, к какому роду войск причислен ее владелец.

Близких родных на селе у Самоньки не было: мать и отец умерли в том же тридцать третьем, а единственный дружок Ленька убит на войне, затерялась его могила где-то в смоленских лесах.

Словом, не перед кем было особенно похвастаться и своей великолепной формой, и городским благоприобретенным выговором, презирающим местное, волжское, оканье. И – что самое главное – не перед кем погордиться необыкновенной должностью в самой аж столице Москве. А как ему, бедняге, хотелось похвастаться! Если признаться честно, только для этого одного и припожаловал он в родное село.

С досады дернул как следует сорокаградусной в обществе своей семидесятилетней и непьющей тетки Настасьи, у которой остановился квартировать, и сейчас же почувствовал жгучую потребность поведать ей, кто он и что...

– Знаешь, тетенька, где я служу?

– Нет, милый, откель же мне знать?

– В Москве!

– В Москве? Слыхала, сказывал старик... В самой Москве? – удивилась Настасья, и Самоньке показалось, что старуха глядит на него с крайней завистью. – Оттель, значит, сахарку-то мне присылал, сынок?

– Оттуда, из Москвы.

– И где же ты там, сынок, кем?

Самонька глянул в одну, в другую сторону, покосился на окно, как бы боясь, что их подслушают, и шепотом, как величайшую тайну, доверительно сообщил:

– Важный объект охраняю.

– Сторожем, значит? Трудно, поди? Вон мой старик кой уже год колхозные амбары охраняет, сторожит, стало быть. Ране-то при пчелах был, да больно, вишь, кусаются пчелы энти... Теперь при хлебе. Ни дня, ни ночи покоя нету. Придет, прозябнет весь...

Самонька нетерпеливо перебивает:

– Не сторожем я, тетенька, пойми ты!.. Важный объект! Понимаешь?

– Как же, как же, голубок!.. Вот я и говорю: простоит, сердешный, с ружьишком всю ночь. А ночи-то зимой длинные-предлинные, морозы лютые, стужа... Поставлю ему самовар. Весь как есть выпьет... Легко ли сторожем-то быть? Понимаю, чай, не первый год на свете живу...

Самонька в отчаянии крутит головой:

– Да пойми ты наконец, старая, не сторож я, не караульщик, а командир... охраны. Это тебе не амбары стеречь, а важный объект!

Но бабушка Настасья продолжает свою линию:

– Я и понимаю, я и говорю: нелегко тебе, сынок. Сторож – должность беспокойная, ночная. Мой-то вон придет под утро домой – в бороде сосульки намерзли, отдираю ему их. «Шел бы ты, говорю, старик, на пенсию – сто семнадцать трудодней полагаются пенсионеру, хватит с нас...» – «Нет, говорит, старуха, рано мне на пенсию – людей не хватает в колхозе, как же я могу лежать на печи... Люблю, говорит, сторожить колхозное добро, особливо хлеб...» Так что трудная у вас с моим стариком должность, сынок! Как же, я все понимаю!

Самонька чуть не плачет.

– Пошла ты, тетенька, к дьяволу со своим сторожем!

– А я, милый, сама так думаю: бросьте вы с моим стариком это самое...

Самонька – в тупике: попробуй что-либо втолковать этой глупой старухе!

Вдруг его осеняет.

– Тетенька, вдов-то много, поди, в селе?

Настасья хитренько глядит на племянника, вновь усевшегося против нее за столом.

– Ты что же, сынок, ай не женатый?

– Не женатый, тетенька. Не успел. Война помешала... Так как же... есть такая, помоложе чтоб?

– Есть. Как не быть? Много их опосля войны, сынок, осталось. И детных, и бездетных...

– Ну, ну!

– Ты, милый, сходил бы к Журавушке. Рада-радешенька будет.

– А она что, того?..

– Молодая и личиком сходственная. Всех, сказывают, принимает, никого не обижает.

Самонька нетерпеливо ерзает на лавке, новые ремни на нем беспокойно скрипят, уши вспыхивают, как два ночных фонаря.

– Не прогонит, говоришь?

– Нет, нет. Поди, милый. Рада, говорю, будет.

– А живет-то она где?

– Да вот сразу же за мостом. Первый дом справа.

Самонька стремительно встает, привычным движением рук распрямляет под ремнем складки, смотрится в зеркало, рядом со своим видит отражение радиоприемника, притулившегося в углу, на божнице, в добром соседстве с темными ликами святых. Не оглядываясь, спрашивает:

– Почему приемник-то молчит, тетенька?

– Корму, вишь, нету. В воскресенье старик поедет в район, купит.

– Чего купит?

– Корму.

– Питания, что ли? Батареи?

– Ну да.

Оглядев себя раз и два в зеркале, Самонька собирается уходить. У двери задерживается.

– А как же ее зовут, Журавушку вашу?

– Так и зовут – Журавушка.

– Что же, у нее имени нет?

– Как же, есть. Марфушка. Да назвал ее покойный муж Журавушкой – любил вишь, очень, – так и осталась...

– Ну, я пошел! – с легкой от нетерпения дрожью в голосе сказал Самонька и вышел на улицу.

Вернулся перед рассветом. Не включая лампы, разделся в темноте, быстро улегся на отданной ему хозяйской кровати.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже