— Я ни в коей мере не хотел сказать то, что ты подумала. Он не боится. Он как будто совсем не знает страха — хотел бы я быть таким же. Я говорю про другое — про жизнь в целом. Грязь, и кровь, и шум — главное, шум! Непрекращающийся грохот с короткими промежутками. Мне это действует на нервы, что же говорить о Верноне?
— Да, но что означают твои слова — не хочет смотреть в лицо фактам?
— Он попросту их не признает. Он боится думать и потому говорит, что здесь не о чем думать. Если бы он, как я, признал, что война — это грязное, презренное дело, с ним вообще все было бы в порядке. Но он не хочет смотреть на вещи честно и прямо. Какой смысл говорить, что «ничего такого нет», если оно есть! А Вернон говорит. Он в хорошем расположении духа, всему радуется, и это неестественно. Я боюсь… о, я сам не знаю, чего боюсь. Но я понимаю, что мне не следует приукрашивать тебе состояние дел. Вернон музыкант, у него нервы музыканта. Хуже всего, что он сам себя не понимает.
Нелл с тревогой спросила:
— Себастьян, как ты думаешь, что с ним будет?
— О! Скорее всего, ничего. Я пожелал бы Вернону оказаться в самом безопасном месте и благополучно вернуться к тебе.
— Как бы я этого хотела!
— Бедненькая Нелл! Для всех вас это так скверно. Хорошо, что у меня нет жены.
— А если бы была… ты хотел бы, чтобы она работала в госпитале, или пусть лучше ничего не делает?
— Со временем все будут работать. Так что лучше начать пораньше, так я думаю.
— Вернону это не нравится.
— Опять его страусиная позиция да плюс к ней — консерватизм, которого он никогда, кажется, не преодолеет. Ему придется смириться с тем, что женщины работают, но он не будет с этим соглашаться до последней минуты.
Нелл вздохнула:
— Как все тревожно.
— Понимаю. А я тебе добавил тревог. Но я очень люблю Вернона. Он мой единственный друг. Я надеялся, что, если расскажу тебе, ты сумеешь — ну, успокоить его, что ли. Или тебе это уже удалось?
Нелл покачала головой.
— Нет, по поводу войны он только шутит.
Себастьян присвистнул.
— В следующий раз постарайся, ладно?
Вдруг Нелл резко спросила:
— Может быть, он скорее разговорился бы с Джейн?
— С Джейн? — Себастьян смутился. — Не знаю. Может быть. Смотря по обстоятельствам.
— Значит, ты так думаешь! Но почему? Скажи мне, почему? Она лучше умеет посочувствовать или что?
— О господи, нет, конечно. Джейн не то чтобы сочувствует. Скорее провоцирует. Ты разозлишься и оглянуться не успеешь, как правда — тут как тут. Она заставляет понимать самого себя, даже против твоей воли. Никто лучше Джейн не умеет сбросить тебя с постамента.
— Думаешь, она имеет влияние на Вернона?
— Ну, я не сказал бы. И потом, это не имеет значения. Она две недели назад отплыла в Сербию. Будет там работать.
— О, — сказала Нелл и улыбнулась, с трудом сдержав вздох облегчения. На душе у нее полегчало.
Никогда раньше он так не писал. Она положила письмо на обычное место. В этот день в госпитале она ходила с отсутствующим видом, и мужчины это заметили.
— Нянечка замечталась, — поддразнивали они ее, отпускали шуточки, и она смеялась.
Как чудесно быть любимой. Сестра Вестхейвен была не в духе, Глэдис Потс отлынивала больше обычного. Но все было не важно. Даже Дженкинс, заступившая на ночное дежурство с присущим ей пессимизмом, не смогла нагнать на нее тоску.
Поправив манжеты и поелозив двойным подбородком по воротничку, чтобы не очень подпирал, она заговорила в обычной манере:
— Так-с. Третий номер еще жив? Удивительно. Я не думала, что он протянет еще день. Значит, завтра отойдет, бедняга. (Сестра Дженкинс всегда пророчила, что больной умрет завтра, и ошибки в предсказаниях ничуть не уменьшали ее пессимизма.) На восемнадцатого я даже смотреть не хочу — та последняя операция была более чем бесполезна. Номеру восемь должно стать хуже, если я не ошибаюсь. Я говорила доктору, но он не послушал. — Вдруг она оборвала себя: — А вам, няня, нечего здесь болтаться. Выходной есть выходной.