Читаем Хлыст полностью

записывал эти чуждые ему идеи Блок[2052]. Отсюда и следовала идентификация с Адамом, который до своего падения, как известно, успел дать имена «всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым». Бог для этого и сделал его, как машину для называния. Так автор Книги Бытия впервые решал проблему сигнификации, с которой будут сражаться множество его младших коллег от Платона до Деррида. Человек дал имена тому, что видел; ясно, что видел он до того, как дал имя. Книга Бытия молчит о том, зачем понадобились Богу имена, а значит, и сам Адам; может быть, для его разговора с самим собой, божественной внутренней речи. Во всяком случае, когда Бог создавал зверей и прочее «из земли», он для актов творения вовсе не нуждался в языке, а работал, так сказать, руками. Адам же придумывал слова для обозначения того, что видел уже созданным, и работал глазами; все, что нужно для этой работы (например, для того, чтобы отличить зайца от кролика или осла от его ушей) Адам, согласно Книге Бытия, производил одним зрением, без слов. Такое зрение не менее чудесно, чем творческие способности Бога-отца.

Если поэт подобен Адаму, то и его особая способность именно в зрении, а не в слове. Способность увязывать слова между собой вторична по отношению к способности видеть. Поэт, как Адам, различает и сравнивает в мире видимого, а потом, тоже как Адам, автоматически дает имена увиденному. Идя против культуры европейского модерна с ее навязчивым вниманием к слову, Цветаева проблематизирует не язык, а зрение. Письмо тривиально, в нем нет проблемы. Письмо просто следует за зрением, в котором — вся тайна творчества.

Существует источник метафор, который делает метафизические прозрения интуитивно достоверными и почти видимыми: детство, понятое в двух параллельных значениях — детство автора и детство его культуры. В конструкции Хлыстовок, детство поэта накладывается на детство культуры: в таком пересечении надеется она найти свою метафору языка-зрения. Эта попытка параллельна идеям Белого, детские воспоминания которого, как он полагал, повторяли рождение языка в древних культурах[2053]. При всей своей сложности эссе Хлыстовки остается подлинным детским воспоминанием.

Потому что мы все в долгу перед собственным детством […] и единственная возможность возместить несделанное — это свое детство — воссоздать. […] Детство — вечный вдохновляющий источник лирика, возвращение поэта назад, к своим райским истокам. Рай — ибо ты принадлежал ему. Рай — ибо он распался навсегда. Так Пастернак, как всякий ребенок и всякий лирик, не мог не вернуться к своему детству. К мифу своего детства, завершившемуся историей.

Идея истории как грехопадения высказана здесь с аналитической жесткостью: детство — рай, пока он не распался, а потом начинается история. В личном мифе Цветаевой, детство — страна, в которой язык идентичен со зрением, слово со значением, сигнификация с репрезентацией. Поэтическое творчество есть стремление вернуться в этот утерянный рай, восстановить утраченное единство слова и взгляда. Как полагал Мандельштам, «ни один язык не противится сильнее русского назывательному и прикладному назначению»[2054]. Слово свободно и отдельно от людей, его говорящих и тем более пишущих. Мандельштам связывал эту идею с национальным языком. Цветаева в Хлыстовках воспроизводит эту мистическую семантику, сужая зону ее бытования до языка детей, поэтов и хлыстов.

Кирилловны, как кириллица, живые дочери отсутствующего отца. В этом мифе русские хлыстовки оказываются сестрами русских букв. Все они вместе живут в волшебном саду, в котором сохраняется девственная, детская природа языка. Помещенный вне времени и истории, хлыстовский сад хранит древнюю природу слова, ту самую, воскресить которую так хотел Гумилев, а потом практики и теоретики зауми. Яблок в Тарусе, узнаем мы от Цветаевой, было столько, что их не ели свиньи. Это может быть прочитано как пост-символистская притча о языке. Слова этого царства общедоступны, как яблоки греха. Слова «другого царства» символизируются ягодами; их растят хлыстовки, а питаются ими дети. Текст возвращается к символизму, деконструируя своими аллегорическими оппозициями ‘ягоды — яблоки’ и ‘хлыстовская община — отверженные пророки’ основные структуры, выстроенные поэтикой акмеизма: оппозиции Адама и Христа, языка и зрения, поэтического творчества и мистического служения.

ПОЭТ БЕЗ ИСТОРИИ
Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Классик без ретуши
Классик без ретуши

В книге впервые в таком объеме собраны критические отзывы о творчестве В.В. Набокова (1899–1977), объективно представляющие особенности эстетической рецепции творчества писателя на всем протяжении его жизненного пути: сначала в литературных кругах русского зарубежья, затем — в западном литературном мире.Именно этими отзывами (как положительными, так и ядовито-негативными) сопровождали первые публикации произведений Набокова его современники, критики и писатели. Среди них — такие яркие литературные фигуры, как Г. Адамович, Ю. Айхенвальд, П. Бицилли, В. Вейдле, М. Осоргин, Г. Струве, В. Ходасевич, П. Акройд, Дж. Апдайк, Э. Бёрджесс, С. Лем, Дж.К. Оутс, А. Роб-Грийе, Ж.-П. Сартр, Э. Уилсон и др.Уникальность собранного фактического материала (зачастую малодоступного даже для специалистов) превращает сборник статей и рецензий (а также эссе, пародий, фрагментов писем) в необходимейшее пособие для более глубокого постижения набоковского феномена, в своеобразную хрестоматию, представляющую историю мировой критики на протяжении полувека, показывающую литературные нравы, эстетические пристрастия и вкусы целой эпохи.

Владимир Владимирович Набоков , Николай Георгиевич Мельников , Олег Анатольевич Коростелёв

Критика
Феноменология текста: Игра и репрессия
Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века. И здесь особое внимание уделяется проблемам борьбы с литературной формой как с видом репрессии, критической стратегии текста, воссоздания в тексте движения бестелесной энергии и взаимоотношения человека с окружающими его вещами.

Андрей Алексеевич Аствацатуров

Культурология / Образование и наука

Похожие книги

100 великих кладов
100 великих кладов

С глубокой древности тысячи людей мечтали найти настоящий клад, потрясающий воображение своей ценностью или общественной значимостью. В последние два столетия всё больше кладов попадает в руки профессиональных археологов, но среди нашедших клады есть и авантюристы, и просто случайные люди. Для одних находка крупного клада является выдающимся научным открытием, для других — обретением национальной или религиозной реликвии, а кому-то важна лишь рыночная стоимость обнаруженных сокровищ. Кто знает, сколько ещё нераскрытых загадок хранят недра земли, глубины морей и океанов? В историях о кладах подчас невозможно отличить правду от выдумки, а за отдельными ещё не найденными сокровищами тянется длинный кровавый след…Эта книга рассказывает о ста великих кладах всех времён и народов — реальных, легендарных и фантастических — от сокровищ Ура и Трои, золота скифов и фракийцев до призрачных богатств ордена тамплиеров, пиратов Карибского моря и запорожских казаков.

Андрей Юрьевич Низовский , Николай Николаевич Непомнящий

Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии / История
100 великих литературных героев
100 великих литературных героев

Славный Гильгамеш и волшебница Медея, благородный Айвенго и двуликий Дориан Грей, легкомысленная Манон Леско и честолюбивый Жюльен Сорель, герой-защитник Тарас Бульба и «неопределенный» Чичиков, мудрый Сантьяго и славный солдат Василий Теркин… Литературные герои являются в наш мир, чтобы навечно поселиться в нем, творить и активно влиять на наши умы. Автор книги В.Н. Ерёмин рассуждает об основных идеях, которые принес в наш мир тот или иной литературный герой, как развивался его образ в общественном сознании и что он представляет собой в наши дни. Автор имеет свой, оригинальный взгляд на обсуждаемую тему, часто противоположный мнению, принятому в традиционном литературоведении.

Виктор Николаевич Еремин

История / Литературоведение / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии
Савва Морозов
Савва Морозов

Имя Саввы Тимофеевича Морозова — символ загадочности русской души. Что может быть непонятнее для иностранца, чем расчетливый коммерсант, оказывающий бескорыстную помощь частному театру? Или богатейший капиталист, который поддерживает революционное движение, тем самым подписывая себе и своему сословию смертный приговор, срок исполнения которого заранее не известен? Самый загадочный эпизод в биографии Морозова — его безвременная кончина в возрасте 43 лет — еще долго будет привлекать внимание любителей исторических тайн. Сегодня фигура известнейшего купца-мецената окружена непроницаемым ореолом таинственности. Этот ореол искажает реальный образ Саввы Морозова. Историк А. И. Федорец вдумчиво анализирует общественно-политические и эстетические взгляды Саввы Морозова, пытается понять мотивы его деятельности, причины и следствия отдельных поступков. А в конечном итоге — найти тончайшую грань между реальностью и вымыслом. Книга «Савва Морозов» — это портрет купца на фоне эпохи. Портрет, максимально очищенный от случайных и намеренных искажений. А значит — отражающий реальный облик одного из наиболее известных русских коммерсантов.

Анна Ильинична Федорец , Максим Горький

Биографии и Мемуары / История / Русская классическая проза / Образование и наука / Документальное