Пытаясь войти в контакт с историей и, как говорили они сами, оседлать ее, российские большевики не могли пренебречь национальной традицией. Наоборот, только предполагаемые особенности русского народа давали надежду на его лидерство в мировой революции, а позднее, наоборот, оправдывали строительство социализма в одной и именно этой стране. Противореча основным концепциям движения, мистические и националистические идеи оставались в центре идейной борьбы до и после прихода большевиков к власти. Со времен Чернышевского детская религиозность «русских мальчиков» плавно перерастала в политический активизм самого радикального толка. Бурная традиция семинаристов отнюдь не истощила себя к моменту победы задуманной ими революции[2233]. Не касаясь более известных примеров, сошлюсь на лидера социалистов-революционеров Виктора Чернова[2234]. Согласно его воспоминаниям, подростком Чернов был «страстно-религиозен». Он рос в захолустном поволжском Новоузенске, одной из столиц русского сектантства. Там он познакомился «с интеллигентским толстовством и народным сектантством»[2235] задолго до того, как познакомился с социализмом и революционной борьбой. Кажется только естественным, что его подпольная карьера началась с политической пропаганды среди молокан.
Эммануил Енчмен, боевой командир гражданской войны, в популярных среди коммунистической молодежи брошюрах объяснял, что «опередил на несколько лет восставшие трудовые массы производством органического катаклизма в самом себе», и потому предлагал себя в руководители «мировой коммуны с соответствующими подчиненными органами на всем пространстве республики или земного шара»[2236]. Со стороны литературы, на такую же роль претендовал Велимир Хлебников. В обоих случаях культурная генеалогия их идей остается неизвестной; как мы видели, Виктор Шкловский лишь предполагал знакомство своего приятеля Хлебникова с поэтической традицией русского хлыстовства. Брошюры Енчмена как своей фразеологией, так и центральными идеями физического перерождения и коллективного тела похожи на идеи русских сект, особенно ‘Нового Израиля’; большая его община располагалась на Северном Кавказе, где издавался и жил Енчмен. Особенно эти тексты сходны с нечленораздельными брошюрами Щетинина, другого выходца с Кавказа[2237]. Как писал Вячеслав Иванов в своих
Не один Ницше чувствовал себя роднее Гераклиту, чем Платону; и не лишена вероятности догадка, что ближайшее будущее создаст типы философского творчества, близкие к типам до-сократовской, до-критической поры[2238].
Эти типы творчества развивались на самой границе бреда; но вряд ли они больше отрывались от реальности, чем проекты, которые осуществились на деле. Образ мышления, более свойственный религиозному пророку, чем философу или естествоиспытателю, легко совмещался с лидирующей ролью в литературе, науке и политике 1920-х. Примером может быть Константин Циолковский, вошедший в советские учебники истории как основоположник отечественных успехов в космосе. В его рукописях синкретический мистицизм соседствует с естественно-научными рассуждениями, и все вместе напоминает таких современников, как Шмидт и Блаватская, Федоров и Вернадский. Циолковский верил, например, что смерть есть иллюзия и «все сущее не избегнет своей блаженной судьбы, […] необыкновенно прекрасной, безоблачной посмертной жизни»; что «сумма радостей больше суммы страданий […] в миллион миллиардов раз»; и что те, кто поверят в его учение, будут «вознаграждены, не скажу сторицею, это чересчур слабо, но безмерно»[2239]. Мы слышим знакомые интонации «ловца вселенной», как говорил о себе и своих последователях легендарный основатель хлыстовства; но нет фактических оснований связывать Циолковского с каким-либо определенным сектантским направлением. Сам он выразительно, хоть и неопределенно писал о влиянии «юных впечатлений, которые мы никак не можем выбить из своего ума, как не можем отрешиться и от других впечатлений, воспринятых нами в детстве»[2240].