И, слушая их пение, хоббит почувствовал, как в нем рождается любовь к прекрасным вещам, сотворенным посредством магии или искустными умелыми руками, — любовь яростная и ревнивая, влечение, живущее в сердцах всех гномов. И в нем проснулось что-то туковское, ему захотелось видеть громадные горы, слышать шум сосен и водопадов, разведывать пещеры, носить меч вместо трости.
Он выглянул в окно. На черном небе поверх деревьев высыпали звезды. Он подумал о драгоценностях гномов, сверкающих в темных пещерах. Внезапно за лесом За Рекой взметнулось пламя (наверное, кто-то разжег костер), и Бильбо представилось, как мародеры-драконы водворяются на его мирном Холме и сжигают все вокруг. Он вздрогнул и сразу сделался опять обыкновенным мистером Бэггинсом из Бэг-Энда, что Под Холмом.
Он встал, дрожа всем телом. Он колебался: то ли просто принести лампу, то ли сделать вид, будто он идет за ней, а самому спрятаться в погребе между пивными бочками и не вылезать, пока гномы не уйдут. Но тут он вдруг заметил, что музыка и пение прекратились, все гномы уставились на него и глаза их светятся во мраке.
— Куда это вы? — окликнул его Торин тоном, в котором ясно чувствовалось, что он догадывается о намерениях Бильбо.
— Нельзя ли принести лампу? — робко спросил Бильбо.
— Нам нравится в темноте, — хором ответили гномы. — Темные дела совершаются во тьме! До рассвета еще далеко.
— Да, да, конечно! — сказал Бильбо и сел, но впопыхах сел мимо скамейки, прямо на каминную решетку, с грохотом повалил кочергу и совок.
— Ш-ш! — сказал Гэндальф. — Сейчас будет говорить Торин.
И Торин начал так:
— Гэндальф, гномы и мистер Бэггинс! Мы сошлись в доме нашего друга и собрата по заговору, превосходного, дерзновенного хоббита — да не выпадет никогда шерсть на его ногах! — воздадим должное его вину и элю!
Он перевел дух, давая хоббиту возможность сказать, как полагается, вежливые слова, но бедный Бильбо Бэггинс воспринял сказанное совсем не как похвалу: он шевелил губами, пытаясь опровергнуть слова «дерзновенный» и, что еще хуже, «собрат по заговору», но так волновался, что не мог произнести вслух ни звука. Поэтому Торин продолжал: