Я, не ожидая такого грубого приёма, молча повернулся в сторону рукомойника, который был прибит к молодой сосёнке возле сарая, где мы обитали.
Скинув рубаху, я с наслаждением подсунулся под изобретённое в незапамятные времена устройство, и осторожно, чтобы сразу не выхлестать воду, приподнял круглую бронзовую шляпку соска. Но кроме сухого звона и скрежета стержня о железо из рукомойника ничего не пролилось. Сухо. Во мне медленно стала закипать злость, неизвестно на кого. А, плевать, обойдусь и так! И стал снова натягивать рубаху.
Не успел я просунуть голову в проём воротника, как холодная лавина воды толкнула меня в спину так, что я чуть не упал носом в таз, стоящий под умывальником.
Я, ошарашенный, тараща глаза, оглянулся. Маргарита стояла, отбросив ведро и уперев руки в бока – точь в точь, как наша соседка тётка Груня, когда ругает всеми непотребными словами своего блудливого муженька Алёшу – все в селе звали его Алёшей, за простоту нрава и весёлость.
– Где тебя носило? Вчера пошла на вырубку с крёстной, а твой и след простыл! По девочкам в соседнюю деревню ходил? Нехороший мальчишка!
Она стояла, по-бабьи расставив ноги и гневно тряся своими прелестными кудряшками. Ну, точь в точь наша бондарская тётка Груня.
То ли она играла заученную роль, то ли входила в новый образ сельской простоволосой бабы, но от её голоса и всего внешнего вида исходила такая власть домовитой женщины, что я, не зная почему, стал робко оправдываться.
– Ладно, проехали! Оправдываться будешь у прокурора! – и она расхохоталась так звонко и заразительно, что я не удержался, и, смахнув бесчисленную воду, тоже стал хохотать великодушно прощёный властительницей и отпущенный на полную волю.
Все обиды враз улетели в сторону, осталась только она, красивая московская девушка, за спиной которой стоял притихших зелёный лес, перебрасывая с листа на лист светлые золотые червонцы закатного солнца.
Маргарита сбегала в дом, и на столе вместе с замысловатым розовым графинчиком появились всевозможные закуски: косицы зелёного лука, отварная молодая картошка, огурчики пупырчатые, маленькие – в мизинец, сало с розоватой прослойкой солонины, тарелка маринованных в чесноке сыроежек.
Под пьяную настойку хороши были особенно сыроежки; если вы не пробовали, то советую – удовольствие неописуемое.
Моя молодая «хозяйка» разлила в маленькие рюмочки ягодную настойку, приподнялась над столом, картинно подняла руку с рюмкой и произнесла:
– Попала девочка в лес и заблудилась. Вдруг увидела перед собой лешего. «Какой ты некрасивый!» – сказала она. «Я такой – какой есть! Выпей моей настойки!» Выпила девочка, и перед ней оказался красавец Аполлон. Я пью за то, чтобы в каждом лешем жил Аполлон! – Маргарита поднесла к губам рюмочку, сладко поцеловала её, да так, что у меня отнялись руки, и я опустил их на стол. – Поддержи тост, мальчишка! – строго сказала она, опорожнив рюмку.
– Ин вино веритас! – хрипло произнёс я давно заученную к предполагаемым мужским попойкам фразу. – Потом, осмелев, тоже приподнялся над столом: – «Кто много пьёт, тот хорошо думает. А кто хорошо думает, тот не делает зла», – похвалился я знаниями древних застолий. Всю прошедшую зиму я вчитывался в античных авторов, пробуя понять, за что их так любит наша историчка Вера Ивановна.
– Да ты, я вижу, поэт! Скажи ещё что-нибудь!
– «Не жизни жаль с томительным дыханьем. Что жизнь и смерть? А жаль того огня, что просиял над целым мирозданьем, и в ночь идёт, и плачет, уходя…»
– Ну, ты рюмку-то выпей, Фет бондарский!
– Что рюмка? – Я слизнул стеклянную малышку в один момент. Во рту почувствовался лёгкий вкус перестоявшей вишни. – Я таких рюмок десяток выпью! Какую песню испортила! Фет! Я и сам знаю, что это Фет! Но ты хотя бы притворилась, что это моё!
– Твоё, твоё! – Маргарита налила полный стакан вина и поставила передо мной. – Пей!
– А тётка Марья ругаться не будет?
– Не будет. Она на всю ночь к подруге ушла, – потом заговорщицки обронила в сторону: – Или к другу… Давай напьёмся!
– Давай!
Маргарита отставила в сторону рюмки и наполнила вином гранёный стакан, из которых пьют бондарские мужики:
– Чтобы стол ломился от закусок, а кровать от любви! – моя «собутыльница» поднесла к губам стакан и лихо, как делают пьяницы, запрокинув голову, выпила содержимое в один приём.
Я с удовольствием повторил её жест, и тоже выпил стакан сразу. Теперь вино показалось слишком сладким и слегка отдавало спиртовым запахом. Так обычно отдаёт в кадке перестоявшийся квас.
– Ты ешь, ешь! – видя, как я орудую вилкой, подбодрила она.
– Ем, ем! – в тон ей ответил я, глотая со стола без разбора закуску.
То ли от её добродушной заботы, то ли от выпитого вина, мне сделалось хорошо и просторно. Хотелось любить весь мир. Я приподнялся над столом, и загадочно показывая широким жестом на молодую берёзку в тени, которой стоял наш стол, продекламировал, как мне тогда казалось, с чувством и намёком на мою сердечную тайну: «… Но всё пройдёт, как этот жар в груди! Берёзка милая, постой, не уходи!»
– А вот Есенина перепевать не стоит. Ты своё-то что-нибудь скажи!