— Та-ак… — говорит Валерия Дмитриевна Зиночке, не обращая внимания на нашу возню (я развешиваю таблицы, Боря выгребает кости из ящика). — И все же, детонька, вы не ответили на мой вопрос: как правильно транспортировать тяжелобольного?
Зиночка, вконец запутанная этим коварным вопросом, смотрит прекрасными серыми глазами на свою мучительницу.
— Ну… Их кладут на носилки… — медленно вспоминает она.
— Допустим, — ласково поддерживает ее Валерия Дмитриевна.
— И… выносят…
— Вперед ногами, — подсказывает кто-то из девчонок.
— Вперед ногами! — уверенно заканчивает Зиночка.
Девчонки хохочут как сумасшедшие, мы с Борей тоже в полном восторге — ох уж эта Зиночка! Одна Валерия Дмитриевна остается невозмутимой.
— Садитесь, детонька, — говорит она красной от горя и стыда Зиночке. — Если вы и далее будете так учить, вам ничего другого и не придется делать.
Зиночка отправляется на место. В это время с улицы доносится похоронный марш. Эту душещипательную мелодию нам приходится слушать довольно часто. Дело в том, что медучилище располагается недалеко от кладбища, как раз по пути к нему.
— Зиночка, это не твоего больного везут? — участливо спрашивает Люда Потёмкина (в недавнем и позорном прошлом наша с Борей общая любовь).
Все снова радостно хохочут.
— Думаю, шутки тут неуместны, — сурово перебивает нас анатомичка. — Итак, новый материал…
Наконец-то можно вздохнуть спокойно!
Пока Боря конспектирует кости черепа, я думаю о том, зачем я сижу здесь. Ведь мне глубоко безразличны кости черепа. И все остальные — тоже. Мне скучно и противно смотреть на человека с этой стороны. Потому что человек — это вовсе не кости, не система кровообращения, не же́лезы внутренней секреции, а… Ну не знаю… Душа, что ли? Я люблю бродить по улицам и заглядывать прохожим в глаза… Боря говорит, это потому, что у меня затянувшееся детство, а человек должен заниматься серьезным делом, не тратя время на глупости. Я верю Боре: он умный и все знает. Поэтому я готов заглядывать людям не в глаза, а в рот. Но сижу на лекции и не слушаю. Множество мыслей, смешных, глупых, грустных, тихих, странных, бесшумно мелькает у меня в голове. Кажется, что они, как солнечные блики, делаются из света…
В апреле наша группа пошла на практику. Мы должны были пройти четыре отделения: терапию, кардиологию, детское отделение — и затем попасть на весь июнь в нашу святая святых — зубной кабинет.
Но я добрел только до кардиологии.
Когда мы с Евдокией Петровной, процедурной сестрой, начинали делать уколы, ко мне устанавливалась целая очередь. Больные считали, что у меня легкая рука. Я колю так, что они улыбаются. Мне думается, что если бы я этих сердечников колол по утрам спящими, они бы так и продолжали спать до самого обхода, даже не вздрогнув. А как я ставлю банки! С этими банками меня вообще заколебали: только подхожу утром к посту, а кто-нибудь из больных уже начинает клянчить:
— Санечка, поставишь вечером банки?
Руки у меня оказались способные, только меня эти успехи не греют: медицина ведь мне до лампочки, а клятва Гиппократа кажется самым натуральным выпендрежем: «Клянусь Аполлоном, врачом Асклепием, Гигией и Панацеей и всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно…» — ну и так далее, такая же мура!
Я просто думаю: какой толк от того, что Евдокия Петровна страсть как влюблена в свое дело, если вот уже двадцать лет у больных от ее уколов в глазах чертики пляшут?
Однажды утром я сидел за сестринским столом и разбирал кучу бумажек — вчерашние анализы, которые только что принесли из лаборатории. Их нужно было подклеить к историям болезни до утреннего обхода.
— Привет, медбратик! — услышал я за спиной звонкий насмешливый голос и, обернувшись, увидел девочку лет пятнадцати.
У нее были каштаново-лиловатые волосы, схваченные огромным бантом на макушке, и то ли из-за банта, то ли оттого, что утро было летнее, ясное, глаза ее казались очень синими и большими, будто на портрете. Только они были живые. Девочка была необыкновенно тоненькая, а кожа у нее — прозрачно-золотистого цвета, который был скорее свет, чем цвет. Невозможно было представить, чтобы кто-нибудь когда-нибудь дергал ее за косы, бросал в нее снежками, ставил ей двойки… Как к ней прикоснуться?.. И такими ненужными, неправдоподобными, далекими показались вдруг лекции Валерии Дмитриевны: кости черепа, грудная клетка, кости таза…
— Или вас лучше называть сестричкой? — весело спросила она, встав рядом со мной.
Я удивился ее обыкновенному, «человечьему» голосу и ответил, притворяясь, будто принял ее за обыкновенную девочку:
— Называйте меня Саня — меня здесь все так зовут.
— А меня все зовут здесь Любочкой! — засмеялась она и заговорщически прошептала: — Посмотрите, пожалуйста, мой анализ крови…
— Нет, Марья Ивановна будет ругаться, — сказал я.
Мне не хотелось, чтоб она уходила. Может быть, начнет меня уговаривать?
— Марья Ивановна в приемном покое, я сама видела, как она туда спускалась.
— Все равно нельзя, — ответил я.
— Ну пожалуйста! — сказала она.
— Как фамилия?.. — вздохнул я, строя из себя великомученика в белом халате.