За этот год я страшно распустилась, так что почти не могу себя заставить заниматься и все рвусь куда-то, подальше от себя. Желание нравиться у меня очень сильно развито, быть может, именно потому, что я никогда никому не нравилась, и это приобрело болезненный оттенок навязчивой идеи, затрагивающей мою гордость. Она, страдая всю жизнь, со странной жадностью ищет для себя что-нибудь приятное – понравиться всем, даже тому, кто неприятен, кого и не знаешь совсем. Но сознание того, что ты кого-то интересуешь, приятно щекочет мелкое женское самолюбьишко. Этого я сама настолько стыжусь, что даже в дневнике никогда не решалась писать об этом, – и теперь заставляю себя, чтоб еще больше унизиться и, может быть, отрезвиться.
Вся жизнь моя наполнена ребятами, и перед ними все становится неинтересным и неважным. За чтением и за занятиями я всегда занята мыслью о ком-нибудь, мыслью настойчивой и волнующей, мне вспоминаются различные факты, сказанные тем-то, и его слова. В постели я думаю об одном, часто мечтаю и со странно ощутимым замиранием переживаю и чувствую созданное глупой фантазией. В школе взгляд мой всегда чего-то ищет, я замечаю малейшие движения окружающих, устремленные на кого-нибудь глаза, а если я случайно встречусь несколько раз глазами с кем-нибудь, то неизменно на самом дне души моей проскользнет нечто, не похожее даже на мысль, какая-то тень воображения: «Не нравлюсь ли я?»
Как, уже испытания? Как неожиданно и как скоро! Вот уже никогда больше я не буду таскать сумку и укладывать в нее книги. Я так мало думала об экзаменах, что они кажутся пугающе новыми, и как неожиданно. Каким мутным сном кажется для меня весь этот год, мучительный, однообразный и полный переживаний! Так все выскочило из головы, как будто я и не жила раньше. Прошедшее никогда не интересует меня, оно не существует для меня, я живу только в настоящем и будущем. Послезавтра первый зачет – литература письменная, я никак не могу заставить себя подумать об этом, близость его пугает и радует, ведь там конец. Там лето. От лета я больше ничего уже не жду, как раньше, уже не мечтаю. Но все же желаю, вероятно, потому что просто привыкла ждать чего-либо. Жизнь стала спокойней, но как-то особенно тускла и однообразна, без желаний, без перспектив. Но старые мысли, старые кошмары возвращаются иногда.
Прихожу вчера к Ире заниматься по математике, Левка был уже там. Я села против зеркала и посмотрела на себя, не случайно, а с каким-то привычным желанием увидеть себя сносной. Настроение было радостное, весеннее и удовлетворенное. Рядом были Ира и Левка, оба симпатичные и любимые. Но из светлого четырехугольника стекла смотрела на меня такая безобразная и ужасная фигура, что мне мучительно стыдно стало за себя, за свое страшное и смешное лицо, за спутанные и торчащие над ушами волосы, за всю фигуру, странно неказистую. Я отвернулась, готовая разрыдаться, в беспомощной злости и отчаянии, и долго не могла отделаться от тяжелого чувства оскорбления, незаслуженного и ужасного.
Вчера разбился громадный восьмимоторный самолет «Максим Горький», не гордость и слава только нашего СССР, но и выдающаяся величина мира. Впрочем, на счет последнего ничего достоверного не знаю, а нашим газетам доверять нельзя. «Максим Горький» вылетел в сопровождении двух бипланов, один из которых в слишком близком расстоянии от него начал делать «мертвые петли». Голубая лазурь, кажущаяся такой ласковой и вовсе не страшной, наполнена ужасными случайностями. Биплан упал на крыло к «Максиму Горькому», повредив его, и шестидесятипятиметровая громада, кувыркаясь, полетела вниз, рассекая солнечную даль, по которой так свободно и спокойно плавала всегда, и теряя части. Вместе с «Максимом Горьким» упал и биплан. От стройного, красивого гиганта осталась серая и красная металлическая груда и сорок семь изуродованных трупов, которые за минуту до этого были живыми, мыслящими и чувствующими людьми и с радостью и замиранием сердца неслись высоко над Москвой.
И эти люди, летчики и пассажиры, мужчины и женщины, вдруг превратились в безобразную кровавую массу, теплую и липкую, с белеющим мозгом и костями, в то, что называют кровавой лепешкой. Ужасно и непоправимо! Из-за какой-то недопустимой оплошности летчика погибло ужасной смертью сорок семь человек. А хорош же «Максим Горький», который разлетелся на части от удара такого маленького самолетика! Его построили не для того, чтоб употреблять где-либо, так как он ни в транспорте, ни в военном деле значения не имел, а для того, чтоб наш Союз занял одно из первых мест в мире, чтоб можно было сказать: «Вот какова наша авиатехника! Каких гигантов мы создаем!» Как много у нас этого показного, не основанного на здравом смысле, как много хвастовства. Вот из-за этого-то хвастовства мы и страдаем.