— Короче! — Хуго посмотрел на карту. Москва… Значок причальной мачты, тут все понятно. Красные линии с подрисованными силуэтами дирижаблей. Тоже несложно… Боже, куда же они гонят эти красные линии? В Америку, что ли? На самом краю карты, как его… Anadyr? Моржовую кость вывозить на семитонниках? Вот Владивосток, про этот город Хуго Эккенер хоть что-то слышал.
— И вы…
— Я предлагаю вам поле славы в одну шестую всей земной суши. Я могу предложить это американцам из «Гудьира» либо вашим соотечественникам из «Шютте-Ланц». Но сегодня только ваша фирма имеет опыт напряженного производства больших дирижаблей большими сериями, опыт перелетов от Англии до Танганьики. Вы же, помнится, возили в Африку из болгарского Ямбола винтовки на L-59?
— Но корабль добрался только до Хартума, — возразил немец чисто машинально, — затем англичане подбросили умелую фальшивку о капитуляции отряда фон Леттов-Форбека, цель полета исчезла, пришлось вернуться.
Гость не улыбался. Он смотрел на карту, как старик Цеппелин некогда смотрел на грозовое небо. Франц отступил чуть в тень. Эккенер поморщился:
— Но мы воевали с Россией. Мы, собственно, и сейчас в состоянии войны.
— Вы воевали с Империей. Мы — Республика. Нам нужно связать воедино громадную страну. Нам нужно, чтобы дирижабль приходил в Анадырь каждую неделю, во Владивосток вдвое чаще, а на Урал, в Ташкент, Ростов, Мурманск — ежедневно. Герр Хуго, в наших руках сокровища русских царей. Желаете, например, алмаз «Орлов»?
— Реликвию из скипетра?
— Грош цена реликвии, которая не спасет свой народ в тяжелый час. Мы не трясемся над прошлым. Желаете ларец уральских самоцветов? Или прикажете запросто русским золотом по весу? Все это — пфеннинги перед концессией на воздушные сообщения над одной шестой частью суши. Geld verloren — nichts verloren! Mut verloren — alles verloren.
Пословицу Эккенер, конечно же, знал: «Потеряешь деньги — ничего не потеряешь. Потеряшь смелость — потеряешь все.» Только вот он давно уж не мальчик, чтобы на такое ловиться.
— У вас неплохой хохдойч.
Не отвечая на комплимент, гость хлопнул по карте ладонью:
— Нам нужны школы пилотов и техников, газовые заводы и пункты обслуживания, метеостанции. Сотни тысяч обученных людей и тысячи, тысячи, тысячи ваших машин в небе. Герр Хуго, мое предложение стоит уже не денег, и вы это знаете. Я предлагаю вам бессмертие — просто возьмите и впишите свое имя в историю!
— Ваша щедрость говорит о том, что вы в крайней нужде и стеснении.
— Верно.
— Ведь не завтра же вам это все нужно?
— Нет, конечно, герр Хуго. Нам это нужно вчера.
Вчера вечером они шли по Лубянке, а сегодня с полуосвещенной Тверской Скромный и Корабельщик повернули в совсем уже темный Настасьинский переулок и начали на ощупь, подсвечивая золотистыми буквами чудесной бескозырки, пробираться вдоль стен маленьких одноэтажных домиков к единственным в проулке двум тусклым фонарям. На чугунных стойках фонарей огромный плакат расцвеченными вычурными буквами анонсировал выступление трех поэтов: Каменского, Маяковского и Бурлюка; приписка уведомляла, что Маяковский и Бурлюк нарочно для этого приехали на несколько дней в новую столицу из прежней. Фамилия Луначарского — наркома просвещения — хоть и красовалась на виду, а набрана все же была шрифтом помельче, и слабо читалась в неверном тусклом свете давно не чищенных газовых горелок.
— Выбрали же место! Черт ногу сломит.
— Зато искать нас вряд ли тут станут.
— Соглашусь… Черт побери! Что это?
— Кафе футуристов. Я читал у кого-то, в Питере собака была на вывеске.
— А тут вовсе по ногам шныряет. Неужто их чудачествам вовсе предела нет? Ах да, я знаю, что вы ответите: что я сам все увижу. Я бы не прочь, будь здесь фонари поярче.
— Что же, вот подъезд почище… Этот адрес.
— Им и имя Луначарского не поможет. Дыра. У нас в Екатеринославе такой дыры не видал. Никто не станет сюда ходить!
Вошли в помещение; первым встретил их молодой, красивый, сияющий широкой «волжской» улыбкой, парень. Поздоровался вежливо, не выказывая ни фальшивой радости, ни презрения к провинициалам — чего, признаться, Скромный опасался.
— Прошу в зал, — пригласил этот молодой человек. — Там диспут о новом искусстве.
— Что, и сам Луначарский приедет? — не поверил Скромный.
— Так вот же Анатолий Васильевич!
На самой середине зала, окруженный женщинами и молодыми людьми в разнообразнейших пиджаках, модных одеждах и гимнастерках, начищенных туфлях и сапогах, стоял внушительный мужчина с высоким лысым лбом, в превосходном костюме черной шерсти, в монументальных очках, с уверенным, твердым и потому симпатичным выражением лица.
К нему обращался один из молодых людей — высокий, тоже с четкими чертами лица, с азартным его выражением; сдвинутая на затылок шляпа подпрыгивала в такт жестам.