Не следует думать, что Михалыч все это рассказал Пете Сахронову (которого числил закоренелым идиотом) во время перекура. Нет, конечно. Оборвал себя на самом интересном месте, заржал и шепнул напарнику на ухо:
— Шучу, Петр. Я бедный студент. Как Остап Бендер. А революционная ситуация пока еще не назрела. Ждем-с.
Старшина плюнул и подумал про себя: «Придурок. Ошибся я в тебе, Михалыч». И повторил вслух:
— Придурок, мать твою.
И ушел. Бедный, одинокий генерал, с каждым днем теряющий остатки своей армии.
А Кузя кричал в пролет черной лестницы женским голосом:
— Петя! Славик! Домой! Оладушки стынут!
Глава 12
Касторский больше не мог. В этом смысле до революционной ситуации было рукой подать. Страх и совесть не давали ему спать, Платон почернел, исхудал. Нина настаивала, чтоб муж поехал в санаторий Фабрициуса и принял курс ванн. Но после Кузиного десанта главврач боялся оставлять больницу, хотя в отделении совсем не появлялся: во-первых, видеть не мог проклятого Кузю, а во-вторых, сил не было встречаться с Энгельсом. Касторскому казалось, что братец обо всем догадывается, и бойкие глазенки малыша преследовали его днем и ночью. Он стал читать Достоевского, чего делать уж никак не следовало, и в каждом, включая Нину, ему мерещился зловещий Порфирий Петрович. В ночных кошмарах Платона Егорыча Энгельс противоестественно совмещался с жутким мальчишкой, внуком Попкова, и пронзительно верещал: «Вы и убили-с!» Желание исповедаться больше убийцу не посещало.
Надо сказать, что в отношении Севы Касторский был не так уж далек от истины. Когда Кузя под взрывы хохота рассказывал публике о встрече с Касторским и ее дальнейшем развитии, Сева прежде всего отметил эту малодостоверную деталь: как стремился неслыханный циник Платон облегчить душу в храме. И снова и снова выспрашивал, не говорил ли тот спьяну чего-нибудь такого… Ну, странного, дикого чего-нибудь… Сева знал о скрытой вражде Волчицы с доктором. Знал, что Раиса
— Ну вспомни, Академик, может, нес что-то… ну, не знаю, безумное, чушь какую-нибудь, пьяный бред, а?
Ну ясно, чего-то нес, разводил руками Кузя. Все мы чего-то порем по пьяни-то. Разве упомнишь? Ну вот — Алиске, например, молился, типа что-то пресвятая дева… Короче, полная фигня.
— А нельзя у этой вашей Алиски уточнить?
— Да у нее свист в башке соловьиный! — засмеялся Чибис. — Что она вообще помнит, пустоголовая наша?
Но решено было, однако, Алиске позвонить.
— Конечно, конечно, помню! — закричала в трубку Алиса, страшно довольная, что может быть снова полезной. — Прости, говорил, меня грешного, матушка… Матушка — это я. Прости меня, убил я, говорит, ее, убил проклятую…
— Кого? — шепнул Энгельс, отлично все слышавший, так громко вопила Алиска.
— Кого? — перевел Кузя.
— Ой… кого же? — Алиса растерялась. — Погоди-ка… Собаку, что ли? Да, точно! Убил я ее, собаку проклятую! Точно!
— Может… — Севу от затылка до копчика пробрала дрожь. — Может быть — Волчицу?
— А не волчицу? — Кузя тоже отчего-то разволновался.
— Ну да, конечно! — Алиску прямо распирало от радости. — Волчицу! Именно волчицу, совершенно точно! Так и сказал: грешник я, убил волчицу проклятую. Вернее, проклятущую.
— Да, — пробормотал Сева, — это намного вернее. Спасибо. Спасибо, братцы. И сестрицы. Спасибо за помощь следствию…
…Три ночи подряд, в самое сонное время — в три часа у Касторского звонил мобильник. Просыпаясь в холодном поту, с бешено колотящимся сердцем, он непонимающе смотрел на дисплей: «Номер не определен». «Слушаю! Говорите!» — без голоса кричал Платон, с трудом удерживая в мокрой руке пляшущий телефон. На четвертую ночь он мобильный выключил. Ровно в три часа зазвонил домашний. На определителе пусто.