Луциан по-прежнему много гулял, надеясь, что физическое изнеможение поможет ему уснуть. Но даже в те часы, когда глазам представал нормальный облик опустевших, укутанных туманом улиц и Луциан явственно различал бледный отсвет ламп и пляску пламени в чужом камине, он все же не мог избавиться от чувства обособленности, от навязчивой мысли, что между ним и этими семейными очагами пролегает непроходимая бездна. Луциан шагал по узкой дорожке и в тоске вглядывался в маячившие за замерзшими окнами веселые приветливые комнатки. Часто он видел собравшиеся за чаем семьи — отца, мать, детей, смеющихся, болтающих и радующихся нехитрому счастью. Порою чьи-нибудь жена или ребенок выбегали к калитке, напряженно всматриваясь в туман, и тогда все увиденные Луцианом ранее незначительные подробности — уродливые, но удобные кресла, развернутые к огню, темно-красные задернутые шторы, защищающие от ночной тьмы, внезапный всплеск огня, растревоженного кочергой, чтобы к приходу папы в комнате было поярче, — все эти обыденные пустяки наполнялись смыслом. В такие моменты Луциан вспоминал давно умершего и похороненного мальчика — самого себя. Он вспоминал обшарпанную старую «гостиную» в деревенском доме, ветхую, полуразвалившуюся мебель, выцветший ковер. Луциан вновь дышал воздухом родительской любви и семейного уюта. И снова мама выходила на дорогу и ждала у перекрестка, высматривая сына всякий раз, когда ему случалось припоздниться, бродя по темным окрестным лесам; она пожарче растапливала камин, согревала тапочки и оставляла гренки с маслом, чтобы ему как следует «подкрепиться». Он вспоминал мелкие подробности своей прежней жизни — щедрое тепло очага и свет в окне для того, кому приходилось поздним вечером возвращаться из холодной зимней лощины, вкус гренков с маслом и запах горячего чая, радостное приветствие двух старых кошек, прикорнувших у огня. Все эти дорогие сердцу воспоминания стали теперь мучительны для Луциана — они не пробуждали ничего, кроме острой боли и не менее острого сожаления. Каждый неуклюжий дом, мимо которого он проходил в темноте, напоминал ему его собственный, оставшийся в прошлом дом. Как и раньше, там все было готово к встрече и все с нетерпением ожидало его появления, но Луциан был безвозвратно выброшен во внешнюю тьму и приговорен скитаться в ледяном тумане. Ноги его устали, душа изнемогла. Родные выбегали из дома ему навстречу — но не видели его, а сам он уже не мог к ним вернуться. Вновь, в который уже раз, он говорил себе: я не сумел стать писателем, но перестал быть человеком. Луциан сознавал, сколь нелепы его порывы, — он давно уже был аскетом, и маленькие радости домашнего очага не таили в себе ничего привлекательного для него. Но все же он тосковал о них. Если бы кто-нибудь из прохожих, торопившихся пройти мимо, чудом сжалился над ним и позвал его к себе домой, Луциану этот странный поступок не принес бы ни пользы, ни радости. И все же он неотступно думал о радостях, которыми сам не мог насладиться. Он попал в тот круг ада, где томящиеся жаждой не способны сделать глотка, где лишенные тепла корчатся в вечном холоде. Новая безумная фантазия овладела им: быть может, он по-прежнему спит в зарослях кустарника, и зеленые стены римской крепости навсегда укрыли его от мира? Быть может, это не он вернулся тогда к людям, а его подобие спустилось с холма и бродит теперь по земле?