Музыку, которую он сочинил для девочки, он с тех пор играл каждый день. Она ему никогда не надоедала, он даже считал, что эта мелодия настолько неисчерпаема, что он мог бы играть ее до конца своей жизни, каждый раз при этом узнавая что-то новое. Его пальцы прижимали струны, и рука водила смычком, извлекая эту мелодию столько раз, что он больше не думал, как играть. Ноты возникали сами, непроизвольно. Мелодия начала существовать сама по себе, играть ее стало для него привычкой, придающей спокойствие и смысл окончанию дня, как читать перед сном молитву, или запирать дверь на двойную щеколду, или выпивать.
С того дня, когда музыка зажглась в нем, она все больше и больше занимала его мысли. Война его больше не привлекала. Он стал небрежен в службе и мало ею занимался. Он предпочитал проводить как можно больше времени в тусклых районах ричмондских таверн, в местах, где пахло немытыми телами, пролитым спиртным, дешевым одеколоном и неопорожненными ночными горшками. По правде говоря, на протяжении всей войны он проводил в таких местах и так немало времени, но отличие сейчас было в том, что его главным интересом стали музыканты-ниггеры, которые часто играли для посетителей. Много ночей Стоброд бродил из таверны в таверну, пока не нашел одного парня, который виртуозно играл на каком-то струнном инструменте, своего рода гений этой гитары или банджо. Тогда и он вынимал свою скрипку и играл до рассвета, и каждый раз, играя, узнавал что-то новое.
Вначале он обращал внимание на то, как проводить смычком по струнам, как прижимать их пальцами, как добиваться выразительности исполнения. Затем он начал прислушиваться к словам песен, которые пели ниггеры, и восхищался тем, как они воспевают все свои желания и страхи — так ясно и гордо, как только это могло быть воспето. И вскоре у него появилось ощущение, которое с каждым днем все более усиливалось, что он узнает что-то о себе самом, то, что никогда не проникало в его мысли прежде. И вот что еще он с огромным удивлением открыл для себя — музыка стала для него большим, чем просто удовольствие. Это была пища для размышлений. Объединение звуков в мелодию, их звучание, когда они то звенят, то затухают, сообщали ему нечто утешительное о порядке мироздания. Музыка говорила ему, что есть правильный путь для такого порядка вещей, при котором жизнь не была бы такой запутанной, не шла бы самотеком, а имела какую-то форму, цель. Это был сильный довод против утверждения, что все в этой жизни происходит бессмысленно. Теперь он умел играть на скрипке девять сотен мелодий, и несколько сотен из них — его собственного сочинения.
Руби выразила сомнение, указав на то, что во всех других проявлениях жизни двух рук с пятью пальцами на каждой всегда было ему вполне достаточно для подсчета.
— У него никогда не было ничего такого, что нужно было считать дальше десяти, — сказала она.
— Девять сотен мелодий, — повторил Стоброд.
— Что ж, сыграй одну, — предложила Руби.
Стоброд подумал с минуту, затем провел большим пальцем по струне и подкрутил колок, попробовал снова и подкрутил другие колки, пока не добился экзотического звучания, ослабив струну ми примерно на три лада так, что она соответствовала третьей ноте на струне ля.
— Я никогда не задумывался, какое название дать этой мелодии, — сказал он. — Но думаю, ее можно было бы назвать «Зеленоглазая девушка».
Когда он коснулся смычком струн новой скрипки, ее тон поразил своей ясностью, резкостью и чистотой, а настройка привела к странному и диссонансно-гармоничному эффекту. Мелодия была медленной, но прихотливой по ритму и протяжной. Более того, эта мелодия постоянно вызывала у слушателя печальную мысль, что все преходяще, вот оно здесь и вдруг исчезает, что все неустойчиво в этом мире. Острая тоска была ее главной темой.
Ада и Руби изумленно смотрели на Стоброда, пока он играл. Он, по-видимому, отказался от тех коротких ударов смычка по струнам, свойственным всем уличным скрипачам, по крайней мере для этой мелодии, и выводил протяжные ноты необыкновенной нежности и пронзительности. Музыки, подобной этой. Руби никогда не слышала. И Ада, в каком-то смысле, тоже. Его игра была легкой, как дыхание человека, и все же необыкновенно убедительной в своей главной идее — утверждении ценности жизни.
Закончив, Стоброд отнял скрипку от заросшего серой щетиной подбородка. Повисло долгое молчание, в котором голоса перепелок, доносившиеся от ручья, звучали особенно печально, обещая скорое приближение зимы. Он посмотрел на Руби, как будто приготовившись к грубой оценке. Ада тоже посмотрела на нее и по выражению ее лица поняла, что мелодия скрипки Стоброда намного больше, чем его рассказ, смягчила ее сердце. Не обращая внимания на Стоброда, она повернулась к Аде и сказала:
— Может, странно, что в конце своей жизни он все же нашел единственный инструмент, на котором показал хоть какое-то умение работать. Он такой жалкий человек, что получил свое прозвище от обломка палки
[31]. Его чуть не забили до полусмерти, когда поймали за воровством ветчины.