Костер шипит: сырые дрова, кукурузные будылья, солома — не столько огня, сколько дыма. Когда жар пригасает, в него льют бензин баночкой из-под консервов, и тогда пламя столбом шарахается вверх, лица солдат делаются красными, веселыми, а брови почти у всех рыжие, обгоревшие, и ресницы слипаются — тоже обгоревшие.
Машин в балке становится все меньше и меньше, людей у костра тоже. Большинство уже там, на горе, «Студебеккеры» с пушками — я знаю, это зенитки-восьмидесятипятимиллиметровки — медленно, сгребая буферами сырой чернозем, смешанный со снегом, ползут за тягачом. а следом за ними почти по пояс в колее идут артиллеристы.
— Ну как, Харитон Демьяныч, поедешь с нами?
Конечно, поеду. Хоть к пристанищу какому-нибудь подвезут. И чтобы не отстать, тоже иду по глубокой колее.
На горе снега меньше, дорога лучше. Впереди, над равниной, повисло мягкое красное солнце, громче слышен грохот, хотя небо в том краю чистое и жгуче-морозное.
Меня сажают в последнюю машину, крытую вылинявшим брезентом и без пушек. Солдаты (их четверо: трое молодых и один постарше, давно не бритый, грустный и, видно, неразговорчивый) устраиваются вдоль бортов, вбирают головы в плечи, поднятые так высоко, что погоны выгибаются дугами, и мгновенно засыпают, а я тем временем рассматриваю их причиндалы: складную бамбуковую антенну, какие-то ящики, обернутые войлоком, и, наконец, автоматы с круглыми, натертыми до блеска дисками.
Нашу машину иногда заносит то вправо, то влево, тогда солдаты медленно кивают головами, словно молча соглашаются с кем-то. Не спит лишь старший. Он смотрит куда-то назад, в степь, покрытую сизым от инея бурьяном, да время от времени искоса поглядывает на меня и молчит.
— Вы кто? — заговариваю первым.
— Они? — кивает старший на тех, которые спят. — Они радисты. А я почтальон.
— Как почтальон?
— А так. Письма, газеты разношу. Кому что придет.
Это удивляет и разочаровывает меня: на войне — и вдруг почтальон. Я вспоминаю нашего сельского почтаря, одноглазого Клима Чичкала. Покойная бабуся каждый день высматривала его у ворот и, как только он выходил из соседней улочки, неся на груди тощую кирзовую сумку, непременно звала: «А ну-ка, Климушка, зайди ко мне на минутку!» Клим подходил. Из его прикрытого, глубоко запавшего глаза выкатывалась слеза, а веко часто вздрагивало. «Нет вам, тетя Марфа, — говорил он всегда одно и то же. — Придет, я вам первой принесу. Знаю, ведь, как ждете». — «А ты, сынок, смотри, смотри», — просила бабуся. Клим склонял голову набок и по-куриному, одноглазо заглядывал в сумку. Потом вынимал оттуда несколько конвертов и, поднося каждый по очереди к зрячему глазу, читал по слогам: «Пи-ли-пен-ко… Гу-зий… Шаб-лий… А это и не разберешь кому, только не вам. Говорю же, если б было, то…»
И брел дальше, вычитывая на ходу, кому все-таки то письмо. «Лих? Нет. Мих?.. Вот и разбери: то ли это «ми», то ли «ли»! Грамотеи называются!»
Когда он исчезал между вербами на плотине, бабуся вытирала кончиком платка глаза и, сгорбившись, шла в хату. Я знал, от кого она ждет письма вот уже третий год — от отца…
— Почему же вы не на фронте? — спрашиваю у почтаря. — Вон сколько пушек…
Солдат неохотно улыбается.
— В резерве были, на отдыхе. Теперь вот едем… — И, помолчав, спросил — А ты откуда такой любопытный будешь?
— С Полтавщины.
— Галушник, выходит?
— Угу.
— А я из Люботина, под Харьковом это. Не слышал?
— Нет…
Почтальон снова грустно, даже тоскливо как-то смотрит в степь и медленно, мягко трет ладонью густую, с сединой щетину на подбородке.
— А отец-мать твои где же?
— Мама и бабуся умерли, а отец где-то воюет, — вру быстро и решительно, потому что хорошо помню бабушкино наставление: «Ты, Харитоша, об отце лучше никому не рассказывай, а то ведь всякие люди на свете есть: один поймет, другой отвернется, еще и пальцем вслед будет тыкать… Господь с ними…»
— Ну вот, видишь, — солдат смотрит на меня с ласковым укором, — может, отец разыскивает, где ты да что с тобой, а тебя и в селе нет, пропал без вести. Что ему родичи ответят?
— У нас нет родичей, — говорю сердито, потому что до этого почтаря мне еще никто ни за что акафиста не читал, а только жалели.
— Ну, тогда сельсовет ответит: так, мол, и так, нет вашего сына. Думаешь, отцу легко будет?
Легко, тяжело… Отцу никто не напишет, потому что никто не знает его адреса. И я не знаю Если б знал, то давно уже к нему добрался бы…
Солнце, наверно, зашло. Под брезентом стало темно, снега окутала печальная синеватая дымка, и две черные колеи позади нас, которые только что было видно до самого горизонта, исчезли.
Почтальон умолк и закурил. Кто-то из молодых проснулся, громко зевнул.
— Это вы, Калюжный, отравляете солдатский сои? — спросил хрипло.
— Я, Костя, я, — отозвался из темноты почтарь.
— Калю-у-ужный, — с деланной досадой простонал солдат. — Сколько раз объяснял вам: не Костя, а Котя. Ко-тя, понимаете? Ах эти мне ученые-педагоги — или кем вы там были до войны?
— Учителем, — с улыбкой в голосе ответил почтальон. — А читал историю…