Видать, эти коммерсанты вдохновили Аверченко написать рассказ об одесситах, торговавших «сахарным диабетом»:
«— Тогда я вам скажу, что вы, Гендельман, не идиот, нет. Вы больше, чем идиот! Вы… вы… я прямо даже не знаю, что вы! Вы — максимум! Вы — форменный мизерабль! Вы знаете, что такое диабет, который есть у Канторовича «сколько угодно»? Это сахарная болезнь.
— Что вы говорите? Почему же вы сказали, что весь диабет проходит через ваши руки?
— А… Если я еще час поговорю с таким дураком, то через меня пройдет не только диабет, а и холера, чума, и все вообще, что я сейчас желаю на вашу голову…»
По вечерам, как обычно, собирались вместе — Буковецкий, Нилус, изредка заходил врач Иван Степанович Назаров, супруги Толстые и Цетлины, еще кто-нибудь.
Разговоры о литературе все чаще стали съезжать на политику. Иван Алексеевич «сделал предсказания: 1) через 25 лет евреи утеряют силу, 2) будущее будет принадлежать японцам, русским и немцам.
— А англичане тоже будут в хвосте? — спросила я.
— Ну, и англичане будут в хвосте, — ответил он, — вообще, только тот народ силен, который религиозен, а евреи по существу своей религии не религиозны. Это удивляет тебя? Религия, как и поэзия, должна идти от земли, а у евреев все абстракция. Иегова их — абстрактен. В религии необходимо, познав плоть, отрешиться от нее…» (Дневниковая запись Веры Николаевны 28 января 1919 г.)
11 февраля к Буниным зашел журналист Александр Яблоновский, в середине января приехавший из Киева. Вера Николаевна записала в дневник его впечатления: «Из Киева ехали в вагонах с разбитыми окнами и дверями, с пробитой крышей. Стоило много денег… Несколько раз их вытаскивали из вагонов. Некоторые миллионеры платили за купе шестьдесят тысяч рублей».
И далее: «В Киеве двенадцать дней не прекращалась стрельба… Петлюровцы, солдаты, подали протест, что их обманули и не дали им Киева на три дня для разграбления, как было обещано и как бывало в старину…
Из Москвы приехал служащий в нашем книгоиздательстве (писателей. —
— Что же получается? — Иван Алексеевич вопросительно посмотрел на жену. — Что мы дурака сваляли, уехав из Москвы? Ведь жизни хуже, чем здесь — не бывает. Вместе с Юлием и жили бы, к себе на Скатертный его забрали. А здесь сидишь и ждешь, что явятся к тебе молодые ежики, у которых за голенищами ножики.
Жизнь тем временем становилась все беспросветней. Вера Николаевна продолжала добросовестно вести дневник: «Холодно и на дворе, и в комнатах… У большинства дров уже нет. Хлеба тоже нет» (13 февраля). «Опять у нас хотят реквизировать комнаты» (20 февраля).
Записи делал порой и сам Иван Алексеевич: «Прав был дворник (Москва, осень 17 года):
— Нет, простите! Наш долг был и есть — довести страну до учредительного собрания!
Дворник, сидевший у ворот и слышавший эти горячие слова, — мимо него быстро шли и спорили, — горестно покачал головой:
— До чего в самом деле довели, сукины дети!»
«Лжи столько, что задохнуться можно. Все друзья, знакомые, о которых прежде и подумать бы не смел, как о лгунах, лгут теперь на каждом шагу. Ни единая душа не может не солгать, не может не прибавить и
«У нас совсем особая психика, о которой будут потом сто лет писать». Да мне-то какое утешение от этого? Что мне до того времени, когда от нас даже праху не останется? «Этим записям цены не будет». А не все ли равно?..»