«Подумай о себе и о своей семье, — говорилось в них. — Гитлер привел преступную войну в твой дом, он рушится от бомб, и под его обломками могут оказаться погребенными и останки дорогих тебе людей; бесчисленные вереницы беженцев тянутся из конца в конец Германии, матери разыскивают своих детей, дети в отчаянии зовут своих матерей. Подумай, солдат! И помни: немецкий народ не будет уничтожен. В твоих интересах, солдат, скорейший разгром Гитлера, скорейшее окончание проигранной войны. Рви с Гитлером и сдавайся в плен! Время не ждет…»
Из темноты коридора они неожиданно вышли в широкий двор. Звезды уже гасли на бледнеющем чистом небе.
— День будет прекрасный! — сказал Штробель, оглядывая небо, глубоко вдыхая морозный воздух.
— Для кого как, — угрюмо отозвался Гюнтер.
— Для меня, для тебя, для всех… Сколько вас тут?
— Ишь чего захотел! — осклабился Гюнтер, и щеки его смешно надулись. — Тыща нас тут.
— Это хорошо, если тыща. Целая тысяча молодых ребят, обреченных на смерть, сегодня будет спасена для будущей свободной Германии…
— Сорок восемь нас всего-то, — сказал шагавший сзади Алоиз.
— И сорок восемь немало. Тут сорок восемь, да там, да еще где-то. Глядишь, когда кончится война, в немецких городах будут и мужчины, а не только одни женщины.
— Разговорился, — буркнул Гюнтер, впрочем совсем беззлобно, и ловко, как заправский солдат, сдвинул автомат за спину. — Что-то еще Граберт скажет.
— Главное — что скажете все вы.
— А мы что? Мы — как прикажут.
Парнишка в такой же, как у Хельмута, длинной, стелющейся полами по земле шинели, к которому они подошли, встал со ступеней крыльца, потянулся, зевнул звучно. Все было непомерно велико на нем.
— Ну чего? — снова зевнул он.
— Фельдфебеля зови.
— Спит он.
— Так ведь только что не спал.
— А теперь спит. Будить не велел. Сказал, что до вечера русские все равно не полезут.
— Имя! — властно спросил Штробель своим хорошо поставленным командирским голосом, которому, бывало, завидовали и старшие офицеры.
— Обер-ефрейтор Кунце! — вытянулся паренек.
— Я спрашиваю, как твое имя?
— Пауль.
— Вот что, Пауль, проводи-ка меня к Граберту. Дело неотложное.
— Да-а, он дерется.
— Как это дерется?
— Обыкновенно. У него плетка…
Штробелю хотелось смеяться. И плакать тоже хотелось. Солдаты! Вояки с мокрыми носами! Выпороть бы их, и делу конец. Мелькнула мысль: выбраться как-нибудь отсюда да уговорить советское командование оставить их в покое. Посидят недельку-другую, от скуки сами по домам разбегутся. Но уже не выпустят его отсюда. Остается одно: во что бы то ни стало выполнить то, за чем он сюда шел. Еще два часа назад думал о возможной смерти. Не первый он и не последний. Сколько погибло членов Национального комитета «Свободная Германия»! Сколько не вернулось бывших солдат и офицеров вермахта, попавших в плен и согласившихся возвратиться в свои части с русскими листовками! Но теперь даже погибнуть он не имел права.
Штробель подошел к окну и сильно, так что едва не вылетели стекла, постучал кулаком по раме.
— Тут он?
Пауль кивнул и попятился от крыльца. За закрытой дверью что-то упало, послышалась ругань, и на пороге появился здоровенный парень лет восемнадцати в накинутой на плечи шинели. На голове его красовалась новенькая фуражка, снятая, должно быть, с какого-то эсэсовца: под серебряным орлом поблескивала кокарда — мертвая голова.
Все застыли на месте, когда он вышел, и даже Штробель опешил на миг: Граберт был похож на Гитлера, каким его рисуют на советских плакатах-карикатурах, — те же усики, те же блеклые выпученные глаза. Только косая челка, смятая во сне, топорщилась редкой щеткой. Он был смешон, этот карикатурный двойник фюрера. Но для запуганных мальчишек он, как видно, и такой был страшен: лица у всех, — это Штробель заметил краем глаза, — сразу вытянулись.
— Я что приказал?! — спросил Граберт часового, похлестывая себя плеткой по голенищу.
— Это я тебя разбудил, — сказал Штробель.
— С тобой разберемся. А дисциплина должна быть дисциплиной, и этот щенок свое получит.