Вот так! Оказывается, ничем они не рискуют, распевая эти песни. Оказывается, протестовать тут вовсе не возбраняется, лишь бы не нарушали порядок. И все это знают? И все приемлют? Что ж получается: протест с согласия властей? А может, и с санкции властей?
Он решительно замотал головой, благо в темноте это можно было делать, никого не стесняясь. Не может такого быть! Так свыкся он с мыслью, будто все эти люди — борцы, способные до конца отстаивать свои идеи, что сама мысль об их возможном компромиссе казалась ему кощунственной.
«Они же немцы, — снова выскочил скептический вопросик. — Дисциплина у них в крови. Хорошенько скомандуют, и они так же дружно начнут маршировать, куда укажут…»
— Да нет же! — почти выкрикнул он.
Подошел Хорст, как видно, наблюдавший за ним.
— Вы что-то хотите сказать?
Александр неуверенно покачал головой.
— Может, хотите выступить? Пожалуйста.
— Нет, нет!..
О, он многое мог бы сказать им. Все, что думает о такого рода протестах под охраной полиции. Бунт в рамках дозволенности — все равно что кипяток в кастрюле — побурлит да остынет. Но как скажешь?..
«Никак не скажешь! — подумал он. — Да и нечего тебе сказать. Знаешь разве, как надо протестовать? Есть разве опыт? Самая большая кампания протеста, какую тебе когда-либо приходилось проводить, была направлена против жены, однажды попытавшейся, как показалось, прибрать тебя к рукам. Что ты можешь предложить этим немцам? Какую программу действий? Никакой? Ну и тверди свое «найн» и улыбайся многозначительно, чтобы не перестали тебя уважать. Потому что нельзя, чтобы тебя не уважали. Неуважение к тебе рикошетом ударит по престижу страны в глазах этих людей. Так-то вот, «дипломат безъязыкий».
Он снова ушел в темноту и там, в одиночестве, ругал себя за то, что возомнил о себе невесть что и пытается учить других. А нет бы ходить с разинутым ртом, как и полагается туристу, смотреть направо, смотреть налево, слушать да запоминать, чтобы рассказывать потом дома об увиденном да услышанном по возможности без привираний. Только в этом и состоит его задача, только в этом.
Горько стало от таких мыслей. И противно. Что уж, он и мнение свое высказать не решится? Витийствует дома, все мировые проблемы решает, как орехи щелкает, а вот представилось дело, практическое, не отвлеченное, и сказать нечего?
Он еще постоял, поколебался и совсем уж было решил пойти к костру, сказать во всеуслышание, что вот он, русский, случайно оказавшийся здесь, тоже призывает к миру и разоружению. И скажет, что призывает он от имени всех своих товарищей, от всего народа советского. Всерьез призывать к тому, что и без призывов ясно, вроде бы неловко, все равно как утверждать, что солнце светит днем, а луна ночью, но он все-таки скажет это. Одно дело там, дома, где всем все понятно, и совсем другое здесь, где есть силы, пудрящие мозги обывателю, называющие черное белым, а белое черным. И еще он скажет, что у него на родине нет ни одного, ни единого человека, кто был бы лично заинтересован в войне, в гонке вооружений, а здесь, в ФРГ, в других странах Запада, в Америке такие люди есть, и это лучший аргумент в споре на тему — кто виноват.
Он уже сделал шаг и другой к костру, неся свою решимость, как ныряльщики несут на глубину дыхание, страшась мысли, что его, дыхания, может не хватить. И, уже сделав эти шаги, мгновенным прозрением подумал, что следует сказать также о двух мировых трагедиях, отметивших двадцатый век, не нужных ни немцам, ни тем более русским, но в которых больше всего пострадали именно русские и немцы. Подумал, что скажет и о существовании заговора мирового империализма, снова натравливающего немцев в ФРГ на русских, на страну социализма. Поскольку уж он тут оказался, среди немцев, так все и скажет, чтобы знали и не болтали отвлеченно о добре и зле. В газетах напишут о коммунистической пропаганде? Пускай пишут. И пускай его потом дома ругают за неумение вести себя за границей, за то, что влез не в свое дело, дал повод и так далее. Пускай ругают…
«Как это — не в свое дело?!» — вдруг мелькнула мысль, и Александр даже остановился, не доходя нескольких шагов до толпы, окружившей костер. И в этот самый момент кто-то что-то выкрикнул, и толпа вдруг начала распадаться.
— Все кончилось, — услышал он голос Хорста, оказавшегося рядом.
— Кончилось? — удивленно переспросил Александр.
— Да, сейчас мы едем…
Тяжела мука невысказанного слова. Еще когда шли к машине, Александр начал говорить Хорсту и Эльзе то, что не сумел сказать там, у костра. И в машине, пока ехали домой, он все говорил и говорил, горячился, торопился выложить все разом. Уставшие от речей Эльза и Хорст слушали его невнимательно, но он не замечал этого.
Улицы были пустынны, как всегда в поздние часы. Вдоль тротуаров стояли плотные ряды машин, свет фонарей скакал по ним, то исчезая, то появляясь вновь, словно играл в прятки.
Он все еще говорил, когда Хорст притиснул «фольксваген» к тротуару и, обернувшись к Александру, бесцеремонно перебил его:
— Приехали. — И добавил не без иронии: — Все это следовало там сказать.