— Не трудно? — спросила Валентина, и Константина Константиновича удивило, каким голосом она произнесла эти слова. — Ты говоришь — нетрудно?
Они сидели на противоположных сторонах, но теперь она встала, придвинула свой стул вплотную к стулу Константина Константиновича и села так, что ее лицо оказалось на уровне его лица. Она смотрела в его глаза, смотрела долго и неотрывно, и в ее взгляде было столько нежности, какой-то глубокой веры в силу своей любви, что Константин Константинович невольно склонился к ней и поцеловал ее глаза. А она сказала:
— Так вот слушай… Если судьба — я говорю о военной судьбе — будет немилостива к тебе, и тебя привезут оттуда без обеих рук и ног, я не стану плакать. А если и заплачу, то лишь от огромной радости, что ты вернулся живым, и я смогу смотреть на тебя, говорить с тобой, целовать тебя, быть с тобой каждый день и каждое мгновение. Ты мне веришь?
— Да. Спасибо тебе…
Она продолжала смотреть на него, но, странно, взгляд ее все отдалялся, отдалялся и сама она точно обволакивалась туманом, исчезала в этом тумане, Константину Константиновичу хотелось крикнуть, чтобы она никуда не уходила, не оставляла его одного, но в это мгновение он почувствовал почти непереносимую головную боль, что-то тяжело давило на виски, будто там, в черепной коробке, вдруг начала разрастаться раковая опухоль. Он попытался изменить положение головы, однако боль еще острее, чем прежняя, пронизала шею, ему на миг даже показалось, будто кто-то невидимый, но очень злой раскалил на костре железный прут и теперь с садистким наслаждением протыкает им кожу в том самом месте, где у него была рана. Он хотел закричать, чтобы кто-нибудь помог ему избавиться от этой боли, но в это время над ним наклонился сын Валерий и сказал:
— Зачем ты согласился расчленить свой полк на отдельные батальоны? Разве тебе не было ясно, что каждый батальон в отдельности немцы сомнут в два счета? Так ведь и получилось, и ты виноват в гибели стольких людей…
— Замолчи! — гневно бросил Константин Константинович. — Замолчи, слышишь! Я не позволю, чтобы каждый сопляк…
Сын не дал ему договорить. Лицо его вдруг сжалось, сделалось маленьким, как у ребенка, и смотрел он на отца и с состраданием, и с жалостью, и с осуждением, которого не мог, или не хотел скрыть. Покачав головой, он сказал:
— Ну, что ж… В таком случае, прости меня.
Повернулся — и медленно пошел в туман, ни разу не оглянувшись и даже не простившись.
— Куда же ты, сынок, — просяще, раскаиваясь в той грубости, которую допустил, крикнул ему вдогонку Константин Константинович. — Или ты не видишь, как мне тяжело? Не уходи, слышишь?!
— Теперь никто никого не слышит, дорогой мой полковник. Такое время настало, что каждый человек слышит только себя самого, пора тебе к этому привыкнуть. Или хотя бы приспособиться…
Голос говорящего человека был очень знакомый, но самого этого человека Константин Константинович почему-то не видел, словно это было не живое существо, а дух, притом дух явно недоброжелательный, язвительный и уж, конечно, никак не дружественный. Константин Константинович долго молчал, не отвечая, а голос продолжал:
— Не узнаешь? Это же я, капитан Грачев, тот самый Грачев, о котором ты однажды публично сказал: «Есть люди, которые никогда не снашивают ботинок, потому что всегда ползают на коленях. Одним из таких людей является капитан Грачев». Вспомнил, нет?
— Вспомнил, — равнодушно ответил Константин Константинович. — И до сих пор вас презираю, капитан Грачев. За ваше низкопоклонство, двоедушие, трусость.
— Ха-ха! — засмеялся Грачев. — Он меня презирает! Меня презирает человек, который подставил под удар целый батальон, по сути, не нанеся противнику никакого урона… Полководец…
— Вон! — закричал Строгов.
— Тише, Константин Константинович, — попросила медсестра. — Пожалуйста, тише.
Он открыл глаза. Все видения исчезли — весь тот нереальный мир, который окружал полковника Строгова минуту назад, исчез бесследно, перед Константином Константиновичем во всех своих неповторимых красках раскрывалась жизнь, прекрасная и полная тревог и опасностей. Взошедшее солнце по всему болоту за пределами островка проложило золоченые тропки, по которым, сверкая, катились серебряные кольца, низко летающие стрижи и ласточки будто подхватывали эти кольца на лету и взмывали к синему поднебесью. Полчища лягушек давали утренний концерт, к которому прислушивалось все живое вокруг: ужи с коронами на узких головках, змеи, застывшие на кочках, устроившаяся на кусте выпь, сам напоенный утренней свежестью воздух.
Над островком, свистя крыльями, пролетела стая чирков. С берега ее заметили — и два или три немца пальнули по чиркам из автоматов.