Читаем Холст полностью

Утром они умылись в реке – или это уже было озеро? – позавтракали и вышли на пристань. Здесь собирались туристы и местные, возвращающиеся в свои медвежьи углы с покупками и, конечно, всяческими новостями. Озеро, горы немного туманились. Но уже всходило над вершинами солнце, прорезая молочную мглистость лучами. У причала стоял речной, точнее, озерный трамвайчик, это была посудина с вымытыми палубами, иллюминаторами, скамейками. Через некоторое время стали продавать билеты и пускать на корабль.

Наконец все разместились на палубах и в салонах, матросы убрали трап, нутро железного трамвая сильнее загрохотало, и посудина отвалила.

Отвесные кедровые стены раздвигались, словно бы по чьему-то мановению. “Это изумруд, а не золотой алтын”, – заметил кто-то восторженно.

Со скал срывались ручьи и маленькие водопады.

Краски были мягкие, влажные, будто артель изографов только что смыла празелень и голубец в водах и небесах со своих кистей.

Они стояли на носу, и ему вдруг пришло в голову, что это напоминает вещь Каспара Давида Фридриха “На паруснике”. Он покосился на свою спутницу и побыстрее отвернулся, снова уставился на воды и горы, слегка покачивающиеся перед ним.

Каспар Давид Фридрих сновидец, ведь только во сне местность мира не безразлична, а отзывчива и исполнена значения. Это художник, рассеченный временем. Его пространство двойственно: пространство-чувствилище и пространство-вместилище. Отчего немца, в конце концов бросившего живопись, и назвали отцом трагического и даже катастрофического пейзажа. Хваля его дотошность и зоркость, современники писали, что, увидев нарисованную им милю песка да ворону на кусте, волки взвоют. И зрители, тихо, про себя. Причем зрители зрителей, почти все его персонажи созерцатели: монах на берегу моря, сестры, кельтские жрецы в экстазе, влюбленные, женщина у окна, супружеская пара, – и им еще дано что-то чувствовать в созерцаемом, а нам уже почти ничего. Между нами пролег вопль другого Фридриха, возвестивший о кончине того мира.

Двигатели глухо рокотали, из-под днища вырывались буруны. Озеро было спокойным. Но сомневаться не приходилось, что этот “изумруд”, по замечанию накрашенной женщины в солнцезащитных очках, – но таковым озеро казалось и без очков – изумруд с вписанными в него прозрачными пейзажами вмиг сломается и превратится – если в эту причудливую чашу или, скорее, раковину со множеством отверстий дунет ветер, – превратится в крошево.

Щелкали фотоаппараты; низкорослый пузатый бородач передвигался вдоль бортов со стрекочущей кинокамерой. Его сопровождала высокая тощая женщина в шортах, изрекшая про изумруд. От усердия у бородача лоб покрылся капельками. Но мог ли он своей совершенной хитроумной штуковиной с циклопическим глазом снять трагический пейзаж?

А кто его здесь знает? кто его помнит? Кому, в конце концов, это нужно: пространство опыта тысячелетних исканий? слезшее, как старая шкура. Так что взгляду открылся скелет пространства: геометрия и алгебра. Что в нем трагического?

После недолгого плавания посудина причалила осторожно к зеленому кедровому песчано-белому берегу.

Ему вдруг показалось, что она так и останется на палубе, не сойдет по трапу.

Кричали чайки.

Вода мягко набегала на берег.

Среди деревьев на высокой террасе берега виднелись крыши, дальше возвышалась еще одна терраса, вся поросшая травами, и сразу за ней вверх уходили зеленые обильные линии склонов.

Поселок между озером и горами.

Чайка кричит в зрачок.

Зрение вонзается в звук.

Звук и цвет сплетаются.

Поскрипывание досок. Шорох песка. Всплеск насыщенной небом воды.

Дыхание.

Голос.

Голоса.

Трамвай уже катил по невидимым линиям дальше. Приезжие поднимались на береговую террасу. Девушка была с ним. Точнее, рядом. Но как будто видимая с другой точки зрения. Эта точка зрения порой совпадала с его.

Поднявшихся на береговую террасу встретило недружелюбное гоготанье и шипенье гусей. Полуголые парни, обтесывавшие поодаль бревна, сидели среди ворохов коры и щепы, курили, воткнув топоры в смолистые тела деревьев, лыбились.

– Пошли! кыш! – воскликнул, взмахивая плащом, один из приезжих.

Но гуси еще яростнее пошли, красноклювые, белолобые, с черными немигающими глазками. Какая-то женщина взвизгнула. Парни на бревнах заржали. Но тут вдруг кто-то ответил нападающим натуральным гоготом. Правда, слишком громким. Гуси тут же прекратили свое шествие, подняли головы, тревожно-хитро заозирались. У человека-гуся была пышная рыжая шевелюра, вьющиеся волосы ниспадали на плечи, глаза навыкат голубели; через крутое плечо перекинут был ремень громадной сумки. Он хлопнул ладонью по туго обтянутой выцветшей джинсой толстой ляжке и снова изобразил голос гусака. Гусак с надменным лбом посмотрел на него прямо. А человек-гусь затянул нежно-хрипло: те-э-э-ги, те-э-э-ги. И гусак вдруг всхлопнул крыльями и повернул в сторону, что-то склюнул с земли. За ним потопали и остальные.

– Богдан! – приветственно махали парни с лоснящимися плечами.

Человек-гусь свернул к ним, чтобы поздороваться.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза