Как мы согласились в начале главы, он должен был бы выглядеть уродом в большой семье — и выглядел, прежде всего, из-за того, что из блестящей столицы государства без малейшего принуждения переселился в сонную провинцию, неважно, что иноземную. Вдобавок, он был единственным в общежитии (или во всех трёх общежитиях) русским. И наконец, он был читателем, но товарищи по этому счастью или хотя бы достойные соперники ему что-то не встречались, за исключением, пожалуй, четы Александровых; остальные исповедовали музыку.
Городу принадлежали опера, большой концертный зал и симфонический оркестр, к выступлениям которого Дмитрий Алексеевич поначалу относился равнодушно из-за сковавшей его в первые германские недели странной заторможенности, а потом всё-таки понял, что иной пищи тут не найти.
За несколько дней до концерта он вдруг увидел на афишной тумбе самодельный плакатик «Nazi, go home» и подивился: какие, откуда здесь нацисты? Он посчитал призыв детской шуткой, но плакатик повторился на другой улице, на фонарном столбе, потом стали попадаться ещё и ещё, один за другим, по всему городу. Мария наконец разъяснила:
— Наци из Лейпцига приедут бить наших панков.
Почему и зачем, осталось неясным, но Свешников поленился расспросить; с Марией он мог поговорить о вещах и поинтереснее, а обстановка фойе концертного зала, куда они сейчас входили, и подавно располагала к другим темам.
Не строивший предположений, Дмитрий Алексеевич не представлял себе, что за публику предстоит тут увидеть, и лишь позже понял, что — подобную консерваторской в Москве. Он, собственно, не знал и ту, не имел обыкновения присматриваться к её лицам и нарядам, так что не узнавал даже завсегдатаев, которых наверняка было большинство, — не успевал всмотреться, непременно и немедленно встречая какую-нибудь знакомую пару, почти всякий раз другую, оттого что все они тоже, как и он сам, ходили туда не слишком часто, а по выбору и настроению; повстречав же, он и вовсе переставал обращать внимание на посторонних. Беседы тогда заводились не о музыке, разумеется, оттого что бесполезно описывать её словами, но и не о политике или происшествиях, а чаще об иных искусствах. Он мог бы ходить в консерваторию, словно в клуб, только ради этого.
К удивлению, в преддверии зала, а через минуту — и в нём самом, Дмитрию Алексеевичу бросилось в глаза множество знакомыхлиц; ему показалось, что здесь собралась добрая половина обитателей общежития, во всяком случае — почти все женщины. Первой, ещё в гардеробе, он увидел Беллу, соседку Литвинова, но пока раздумывал, подойти ли, чтобы представить её Марии, та поспешила прочь, быть может — догонять мужа, а Свешников некстати вспомнил, как недавно болтал с нею о стране, в которую они попали, и о странах, ещё невиданных; он размечтался о Больших бульварах, Сакре-Кёр и, наконец, о Лувре, и тогда Белла, когда-то побывавшая во Франции по служебным делам, попыталась утешить: «В Лувре ведь ничего нет, одни картины».
Звонок избавил от дальнейших колебаний, позволив раскланиваться издали, лишь привстав со своего кресла. В антракте же их — Дмитрия Алексеевича и Марии — вниманием завладел Захар Ильич. Свешников видел его на улице, в пальто и зимней шапке, но сегодня, в одежде другого рода, это и человек был будто бы другой. На нём были пусть и коричневый, но ладно сидящий костюм, лакированные туфли и галстук-бабочка, а густые для его возраста волосы он зачесал на пробор.
— Вы у меня прямо юноши, — похвалила Мария. — Два седых волоса на двоих!
— Сам не понимаю, как меня угораздило остаться гнедым, — развёл руками Захар Ильич.
— Краситесь.
— Как вы могли заподозрить? Просто собачка влияет.
— Обычно собачки всего лишь влияют хвостиком, — без улыбки напомнил Свешников.
Потом они сидели в разных концах зала, Захар Ильич — где-то далеко, и Дмитрий Алексеевич всё беспокоился, не нужно ли подождать его после концерта, объяснить обратную дорогу, — но нет, тот больше не появился.