На похожие вопросы часто приходилось отвечать в последние дни в Москве, но там они были естественны, потому что спрашивали — остающиеся. Отвечать на то же самое, уже переехав границу, Свешникову было бы скучно: но и спрашивали не его. Здесь все, даже держа в уме разные ответы, но связавшись общей судьбою, должны были бы понимать друг друга вовсе без слов — и те, кто бежал от коммунистической болезни со всеми её метастазами, и те, кто искал сытой жизни. По его преждевременному мнению вторых могло оказаться большинство. «Похоже, что нынешняя волна эмиграции никогда не была политической», — снова подумал Свешников, тотчас, правда, поправился, заменив «никогда не была» на «так и не стала», но не повредив этим мысли: иные даже из предыдущей волны, из тех, кого он провожал или о чьём бегстве слышал двадцать лет назад, тоже уезжали не от коммунистов и советской власти, а просто — из Советского Союза; теперь он понимал разницу, а тогда искренне мнил, что все они суть одинаковые противники режима. Да и позже, дожив до седин, он всё ещё долго заблуждался насчёт единомыслия и единодушия хотя бы в своём кругу, пока ему не открыла глаза случайно грянувшая в стране обманчивая свобода — не его личное освобождение от каких-то пут, а перемены в мире, принесённые перестройкой и неожиданные и для этого мира, и даже для самого её, перестройки, сочинителя, явно добивавшегося противоположного итога. Свешникова тогда, помнится, поразила метаморфоза, происшедшая с теми, кого называли инакомыслящими, то есть буквально, по тогдашним представлениям, мыслящими иначе, нежели это предписано властью, а значит — антисоветчиками, а значит, по совсем уже грубому, зато наглядному делению, не красными, а белыми: едва тем дозволили заговорить вслух, как вдруг иные из них на глазах, прямо на экранах телевизоров начали набухать розовым, как вишенный цвет, и он изумился необъяснимому феномену существования в российской природе наряду с белыми еще и красных диссидентов.
Литвинов повторил свой вопрос.
— Зачем? — отозвалась Раиса. — Затем же, что все. Чтобы жить, а не выживать.
— Не зачем и не за чем, — поправил жену Дмитрий Алексеевич, — а от чего. После путча наступил же девяносто третий год, а после него может наступить и ещё какой-нибудь…
— Сами же сказали: наша взяла, — пожал плечами Литвинов. — Причём без усилий: расстрелял парламент — и спи спокойно.
— И вы туда же! Тут я, знаете, возражу, но только сначала, как во всяком серьёзном споре, договорившись о терминах. Расстрел, как помнится, это высшая мера наказания, приведение в исполнение смертного приговора. И начнём с того, что у нас ничего подобного не случилось: никто из депутатов не получил и царапины.
— Дерутся-то обычно солдаты — с солдатами, — неуверенно поддержал Бецалин.
— В солдат и стреляли: в тех, что сперва напали на милиционеров и на безоружных солдатиков, потом захватили мэрию, а потом засели в Белом доме, где очень к месту собрался Верховный совет в полном составе. Нынче кому-то стало удобно говорить, что это воинство будто бы охраняло депутатов, а в действительности те фактически оказались заложниками. Если вы смотрели телевизор — а вы смотрели, как и все, — то могли заметить, что у этих молодцев на куртках нашита свастика. Они и до того вполне буднично попадались на улицах. Вот в них и стреляли танки — в фашистов.
— Удар ниже пояса, — поднял руки Литвинов, — но нельзя же сказать…
— Кто бы там ни выиграл, сил на выживание не оставалось, — вернулась к своему Раиса.
— Вы правы, сил на всё не наберёшься. Я вот потерял здоровье на защите диссертации, получил инфаркт, но ладно, думал, зато поднялся же на ступень — на степень! — вверх, где и достаток, и положение отныне обеспечены. И вдруг всё это практически потеряло значение. Зарплату, представьте, перестали платить.
— А «пятый пункт»? — напомнила Раиса.
— Ну, ректорство мне не светило, это правда…
— Не светит и здесь, — усмехнулся Бецалин.
— Э, нет! Ректором не стану, конечно, но работать я тут намерен строго по специальности. Буду читать лекции коллегам: немцам наш подход интересен. Надо изучить язык, подтвердить диплом — и вперёд!
— Простите, — перебил Свешников, — а в какой области вы…
— В педагогике.
— Подход, говорите, интересен? — переспросил Бецалин. — Мне бы вашу веру в светлое будущее. У нас, вспомните, некто Макаренко со своим подходом появился только потому, что стал необходим власти. Нет потребности — нет человека. Ну откуда она возьмётся в этой благополучной стране? Возможно, у вас есть основания надеяться, а я для себя исхожу из того, что раз меня не звали, а я сам напросился, то и нужды во мне нету.
— Да как же, есть основания. У меня колоссальный опыт.
— Желаю вам удачи, — серьёзно сказал Дмитрий Алексеевич, сочтя неудобным обнаруживать свой скепсис, покуда тот вместо знания основывается лишь на здравом смысле — субстанции неощутимой и оттого не годящейся в доводы при спорах.