Потом она начала задавать себе уроки посложнее. Она стояла за креслами заднего ряда и разыгрывала все сцены в темноте, без единого звука, без партнеров и публики. Однажды, во время дневного сеанса, она пропустила нужную реплику в третий раз подряд. Хорек Алексопулос как раз проходил мимо, и она шепнула ему в отчаянии:
— Мистер Алексопулос! Я никогда не научусь!
— Может, и не научишься, — шепотом ответил тот. — В этом деле нужно изрядно потрудиться.
Но когда Шайен смотрела фильмы вместе с Джоди, она больше глядела на него, чем на экран.
«Какие чувства пробудила в нем эта сцена? Удастся ли мне почувствовать то, что чувствует он?»
«Актеры погружаются в дух сюжета, — думала она, — точь-в-точь, как Джоди входит в мысли лошадей».
В кино дух и техника не могут существовать друг без друга. Что-то одно подкачает — и фильм погибнет, так и не затронув души зрителей.
Потом они с Джоди выходили на улицу из темного зала и отвязывали своих лошадок. В такие моменты на мордочке Шайен нередко блестели слезы.
— Как это прекрасно, Джоди! — сказала она однажды, когда они возвращались домой на закате солнца, посмотрев «Странствие без надежды». — А ведь Хорьчиха Лора любила его всегда! Но не призналась — до самого конца! Подумать только — так долго!.. А бедный Стивен даже не подозревал...
— Не возьму в толк, почему она сразу ему не сказала! — Джоди снял шляпу и пригладил лапой мех. — Будь я на ее месте, я бы сказал. У него все равно остался бы выбор. По-моему, так ему было бы даже проще: ведь он бы больше знал.
— Нет, глупенький! — Шайен потянулась к нему — Звездочка и Боффин скакали бок о бок. —
Слова прозвучали даже нежней, сердечней, чем с экрана. Казалось, Шайен обращается к самому Джордану, а не к какому-то чужому и далекому Хорьку Стивену.
Очарование новизны не рассеялось: чем больше она узнавала о кино, тем больше им восхищалась. Она поняла, что благодаря актеру зритель может прикоснуться к другой жизни,
«Хотела бы я знать, — думала она, — что чувствуешь, когда приносишь другим такой дар?»
Она думала об этом долго-долго — думала и говорила со своим другом. И однажды она решилась.
— Я еду в Голливуд, — сказала она Джордану.
Они сидели на траве; перед ними на красно-белой клетчатой скатерти были разложены собранные тут же, в лесу, хрустящие лакомства — свежая зелень, орехи, ягоды. На ветке сосны неподалеку висела фляжка талой воды с ледника. Прислушиваясь к их беседе, из травы согласно кивали светло-голубые горные маргаритки.
Джоди промолчал.
«Так и должно было случиться, — думал он. — И это правильно. Она училась изо всех сил, она предалась этому всей душой, всем сердцем. Она так хороша, что остается только смотреть на нее и ждать, как же она поступит».
— Мистер Алексопулос говорил мне, что трудная это работа — быть актером, — сказал он в конце концов. — Почти все время торчишь в четырех стенах. Рано встаешь, вкалываешь допоздна. И все одни и те же сцены, опять и опять. Тебе не надоест, Шай? Не станет казаться чем-то... заурядным?
—
Она посмотрела в глаза своему другу, не сомневаясь, что он поймет.
— Мне нужно попытаться.
Джоди почувствовал, как его собственная жизнь сорвалась с места и завертелась вокруг расстеленной на траве красно-белой скатерти. Он помолчал еще, а потом наконец задал вопрос — вопрос, для хорьков самый важный на свете:
— Так велит тебе высшая истина?
Прежде чем Шайен ответила, тени успели стать чуточку длиннее. Она коснулась пыльно-голубого поля шляпы и надвинула ее пониже на глаза.
— Да.
— Грядут большие перемены.
Она кивнула.
Шайен и Джоди долго смотрели друг на друга, не говоря ни слова.
Вечером накануне отъезда Хорьчихи Шайен все собрались в деревенском клубе Лапки на Танец Урожая. Пришли Джоди и Шайен, пришли их родители и друзья, и сам Алексопулос отменил вечерний сеанс в «Кинохорьках». Хорьки съехались со всей округи. Сегодня они надели лучшие свои шарфы и шляпы. Они пришли танцевать под музыку скрипки и гитары — музыку, от которой веселится сердце, а лапы сами пускаются в пляс.