Самой трудной стала не физическая часть процесса, а неожиданное побочное переживание: человек переезжающий остаётся наедине со своей жизнью, которая оказывается воплощена в груде вещей. Думал, жизнь — это чувства, опыт, люди, победы? Нет, моя радость.
Это изношенная одежда, в которой ты любил и тебя любили, и что такое невозможность дважды войти в одну реку по сравнению с невозможностью влезть в штаны, прежде болтавшиеся на тощих бёдрах. Не жир, а вся твоя зрелость не даст вернуться туда, где безденежье, свобода и страсть, более сильная, чем голод.
Это невозможное количество сувениров — нет, не магнитиков и деревянных медведей с топорами, но маленьких предметов, сохраняемых для памяти. Билетов на поезда, что отвозили тебя к любви, наберётся целая стопка, а тех, что возвращали в нелюбовь — чемодан, и через годы нельзя решить, которые из них важней. Потому что от любви осталось несколько вспышек чистого цвета, а от нелюбви — вся остальная жизнь.
Это остатки амбиций с тех времён, когда ещё не знала, что умею писать, — хотелось рисовать, рукодельничать, хотелось быть кем-то творческим и умелым, а это целый шкаф материалов и работ разной степени законченности. Нет, за них не стыдно, но до чего жаль, что некому передать, только выбросить.
И это приметы бедности — слишком много одежды сохраняли впрок, на случай чего. Придёт день, а купить будет не на что, тут и пригодится. Тёплое и заношенное — надеть под пальто. Невозможная синтетика — как же выбросить, когда она как новая. Юбки на случай, если похудею или поправлюсь. Купленное вместо того, что хотелось, зато недорого.
Казалось, это сложено в пару чемоданов, но я всё достаю и достаю их со шкафа, с полок, выдвигаю из углов. И понимаю совсем страшную штуку.
Я десяток лет прожила в тесной неуютной квартирке, высасывающей счастье. А всё потому, что она была забита мусором, который поместился в восемнадцать мешков. И я, выходит, зачем-то сделала это со своей жизнью, отдала столько пространства и воздуха овеществлённой тревоге и воспоминаниям. И теперь я переезжаю, сбегая от затхлой тоски к пустым белёным стенам — а может, надо было всего-то вывезти мусор?
Но нет, я помню любовь, к которой стремилась душа моя. Она началась в один день, в одну минуту, когда я впервые приехала в Иерусалим, в сердце мира, которое оказалось не кровавым, не огненным, а серым и розовым, потому что это цвета времени и нежности. Любовь эта была не мистической природы, а вполне практичная. Дело в том, что до приезда у меня двадцать восемь дней непрерывно болела голова. Как человек трезвый, я поняла, что, видимо, умираю, поэтому к врачу уже поздно, а посмотреть центр мира в самый раз. Но когда увидела золотые стены Иерусалима, когда въехала в город, когда на меня упали его тень и его свет — голова перестала болеть. Эйфория, последовавшая за многодневным страданием, наложилась на карту местности, и теперь каждый раз, стоит выйти из автовокзала, ступить на улицу Яффо и двинуться к старому городу — вдоль трамвайных путей, мимо лавочек, к повороту на Кинг Джордж, где на углу возле булочной всегда играет один и тот же старик, и далее, — каждый раз накатывает буйная искрящаяся радость. И она всё растёт, достигая максимума в Храме Гроба, а потом проливается слезами у Стены Плача. Агностику всё есть Бог, невротику всё есть знак, а Марфиньке всякие фрукты полезны, поэтому я с одинаковой нежностью трогаю камни, пахнущие ладаном или солнцем. Это причина, по которой я переехала.
В ноябре двенадцатого года мы с мужем оказались в Тель-Авиве. Я помню, как сидела у фонтана на площади Бялик, которая прекрасна, как второй акт «Жизели» — спящие кувшинки на воде, белое колониальное здание старой мэрии, дом с башенками, тёмное густое небо вместо кулис. И тут покой этого места разорвал сильный и страшный звук, которого я никогда не слышала, но сразу узнала — сирена воздушной тревоги. Я не очень испугалась, но отчётливо поняла, что какое-то безжалостное железо летит, чтобы меня убить, лично меня. На крыльцо мэрии вышел мужчина и замахал руками, я встала, быстро пошла в убежище и только возле лестницы вспомнила, что гуляла с мужем. Оглянулась. Он как раз застёгивал рюкзак, кивнул мне — иди, я сейчас.
Мы молча переждали ракету, и только на следующий день я решилась извиниться, что сбежала без него. «Ничего, — ответил он, — ты же всё-таки оглянулась».
Потом у нас было ещё несколько тревог, я научилась ценить толстые бетонные стены баухауса и незапертые подъезды, в которые можно нырнуть и переждать удар.