Встречалось, литература процветала и при деспотических режимах, но, как не раз отмечалось, прежние деспотические режимы не являлись тоталитарными. Их репрессивный аппарат всегда был неэффективен, правящая верхушка, как правило, либо коррумпирована, либо индифферентна, либо полулиберальна в своих воззрениях, а господствующая конфессия обычно направлена против перфекционизма и представления о человеческой непогрешимости. Но даже при этом в широком смысле правдой является то, что вершин своих беллетристика достигала во времена демократии и свободомыслия. Что нового принес с собой тоталитаризм, так это понимание того, что его мировоззренческие основы не только не допускают сомнения, они еще и не прочны. Их следует принимать под угрозой насилия и проклятия, но, с другой стороны, они в любой момент могут пошатнуться и быть заменены на что-нибудь другое. Взять хоть различные позиции, совершенно не совместимые друг с другом, которые приходилось занимать английскому коммунисту или «попутчику» накануне войны между Британией и Германией. До сентября 1939-го от него в течение многих лет ожидали нескончаемого разоблачения «ужасов нацизма» и – о чем бы он ни писал – инвектив против Гитлера; после сентября 1939 года, в течение двадцати месяцев, ему следовало верить в то, что грешна не столько Германия, сколько те, кто против нее грешили, а само слово «наци», во всяком случае, в его печатной форме, должно было уйти из словаря. А начиная с восьми утра 22 июня 1941 года, прослушав утренний выпуск новостей, он снова должен был уверовать в то, что нацизм – это самое ужасное зло, когда-либо существовавшее в мире. Ну, для политика-то подобные кульбиты – дело привычное; иная статья – писатель. Если он оказывается вынужден сменить предпочтения в какой-то точно определенный момент времени, то ему приходится либо лгать в изъявлении собственных чувств, либо вовсе подавлять их. В любом случае он разрушает свой внутренний двигатель. Не только поток идей оборвется – сами слова, им употребляемые, будут словно бы леденеть при прикосновении к ним. Политическая журналистика нашего времени складывается исключительно из готовых словесных блоков, соединяемых друг с другом, как фигуры в детском конструкторе «Меккано». Это неизбежный результат самоцензуры. Ясное и живое письмо требует бесстрашия мысли, но тот, кто мыслит бесстрашно, не может являться ортодоксом в политическом смысле. В «века веры» может быть иначе, ибо в этом случае господствующая ортодоксия имеет глубокие корни и не воспринимается слишком серьезно. Соответственно, возникает или может возникнуть, ситуация, при которой значительные сферы сознания человека оказываются не затронутыми официальными верованиями. Но даже при этом следует отметить, что во время единственного дарованного Европе «века веры» беллетристика почти исчезла. На всем протяжении Средних веков беллетристики практически не было, да и исторические сочинения тоже появлялись в крайне малом количестве; к тому же интеллектуальные лидеры общества выражали наиболее серьезные мысли на мертвом языке, практически не изменившемся за предшествовавшую тысячу лет.
Ну а тоталитаризм сулит приход не столько века веры, сколько века шизофрении. Общество становится тоталитарным, когда его структура делается вопиюще искусственной, то есть когда его правящий класс утрачивает свою функцию и либо силой, либо мошенническим путем пристегивается к власти. Подобное общество, независимо от своей долговечности, не может себе позволить ни толерантности, ни интеллектуальной стабильности. Точно так же не может оно позволить ни правдивого освещения фактов, ни эмоциональной искренности, каких требует литературное произведение. Но для того чтобы подвергаться разлагающему воздействию тоталитаризма, не обязательно жить в тоталитарном государстве. Уже само по себе преобладание определенных идей способно распространять яд, последовательно лишающий людей возможности осуществлять свои литературные устремления. Там, где господствует навязанная силой ортодоксия – или даже, как нередко бывает, две ортодоксальные системы, – там хорошая литература прекращает свое существование. Гражданская война в Испании стала убедительным примером. Для многих английских интеллектуалов она оказалась большим эмоциональным потрясением, но не таким опытом, о котором они могли писать со всей правдивостью; существовали только две вещи, о которых дозволялось говорить, и обе они представляли собой откровенную ложь; в результате война породила тонны печатного слова, но почти ничего, достойного читательского внимания.