Он замолчал, и молчал долго. Я даже подумал, что он от выпивки заснул. Но он стал рассказывать, нервно улыбаясь своим умным лицом известного востоковеда. Он работал в секретариате Громыко на связи МИД-КГБ. Идея принадлежала Андропову. Бумага была передана с курьером на имя министра иностранных дел. А.К. просмотрел ее: КГБ разработал, рассказал он, схему высылки меня из страны как зачинщика альманаха по примеру Солженицына: посадить на ночь в Лефортово, наутро выслать на самолете на Запад. Громыко, не долго думая, подмахнул — бумага ушла назад в КГБ (очевидно, на подпись другим членам Политбюро, затем Брежневу и — на исполнение).
— Ну, давай!
Мы выпили, и я окончательно протрезвел. Мы жили с А.К. в одном мидовском кооперативе на Ленинском. Я не был с ним знаком. Он встречал меня у подъезда, возвращаясь с работы. Несмотря на мою антисоветскую деятельность, о которой знал весь дом, вид у меня был мирный. Я гулял со своим сыном, который в то время стал таким же заядлым велосипедистом на трех колесах, как и я в своем детстве. В тот вечер, когда он вернулся с работы, зная, что будет со мною в ближайшие дни, я окликнул его у лифта:
— Подождите.
Велосипед — в одной руке. Олега держу другой. Вид нелепый.
— Спасибо. Мне восьмой.
Он знал. Лифт пошел вверх. А.К. мучительно думал: надо сказать. Чтобы парень не сделал какую-нибудь глупость, не оказал им сопротивления. А вдруг у него есть оружие? Все будет небольно и недолго — только одну ночь. Дальше — самолет, снимут наручники, накормят завтраком, Франкфурт, свобода, новая жизнь. А то еще выбросится из окна? Мало ли что может случиться при задержании. Лифт остановился на восьмом этаже.
— До свидания, — вежливо улыбнулся я и потянул за собой Олега. Велосипед застрял в двери. Я дернул его на себя. — Черт!
А.К. кивнул. Я вышел.
— Извини.
— Ничего.
За окном орали попугаи. Обезьяны бегали по перилам балкона.
— Не представляешь себе, как я мучился… Я видел тебя и никак не мог понять, почему ты все еще здесь, почему тебя не высылают…
— Саша, выпьем, — сказал я, чувствуя, что надрался.
Предателю своего класса, мне в КГБ заочно присвоили кличку Воланд — что ж, спасибо им задним числом. Мои тогдашние беды — ерунда по сравнению с муками, которые выпали на долю Анатолия Марченко или Сахарова. Меня не били в лагерях, насильственно не кормили при голодовке. Но сущность общества, в котором я жил, моральную ткань людей, подлость и трусость одних, благородство других я понял в «метропольский» год так, как бы не понял за полжизни. «Я уже не говорю о рассказах, например, Ерофеева, — писал в газете довольно либеральный писатель Григорий Бакланов, ставший впоследствии другом перестройки, — которые вообще не имеют никакого отношения к литературе». Неужели маститый писатель не понимал, что подобные высказывания повлекут за собой свирепые оргвыводы? Начались репрессии, бившие почти по всем авторам «Метрополя»: запрещали книги (уже вышедшие не выдавались в библиотеках), спектакли, выгоняли с работы. Мое личное дело научного сотрудника ИМЛИ сначала арестовало КГБ (ужас на лице кадровички с кудряшками), потом меня оттуда тоже выгнали. Ненадолго; восстановили, решив, видимо, не превращать меня в тунеядца. Шепнули на улице: «Приходи в Институт», я пришел, меня понизили в должности, запретили заниматься французской литературой, сотрудники смотрели на меня издалека, впрочем, некоторые сочувственно здоровались, даже общались — отправили сначала в референтуру, а потом в особую ссылку — заниматься канадской литературой.