Я встречался с отцом почти каждый вечер в его большой квартире на улице Горького. Сняв пальто в тесной прихожей и обменяв зимние ботинки на традиционные тапочки без задников, я шел через холл, увешанный африканскими масками, которые отец собирал в Сенегале, прямиком на желтую, со стильным французским оборудованием кухню. Он никогда не умел готовить, даже яичницу на завтрак, он был совершенно беспомощным без мамы и Клавы, которую мы решили не посвящать в наши дела. Я чистил картошку и делал «фрит», перемешивал зеленый салат с помидорами, варил сосиски, и мы садились с ним ужинать за круглым столом в столовой. Затем пили чай с его любимым зефиром в шоколаде.
Вещи в комнате — кресла, картины, сервант — выглядели теперь как-то совсем по-другому: отчужденными и больными. Даже ярко горящая люстра не могла высветлить их, оживить. Не скажу, что отец
Я ждал развязки и, честно говоря, боялся ее. А если отец скажет, что все-таки надо? Ради него, ради мамы, ради спасения нашей семьи. «Ты посмотри, как у него дрожат руки, как он постарел! — говорил я себе. — Кто тебе ближе: он или „Голос Америки“? Ведь в жизни он для тебя ничего не сделал, кроме хорошего». Я не верил в чудеса. Перед глазами стоял пример Симонова. Были и другие, не менее гнусные примеры. Друзья отца затаились. В его квартиру уже никто из них не звонил. Каждый случайный звонок вызывал тревогу. А какие тут бывали вечера! Какую еду подавали!.. Все уничтожено. Выжженная земля. В этом была разница между нами: мне-то звонили, меня поддерживали многие люди. Больше того, собираясь в «метропольском» кругу, кочуя из гостей в гости, мы много шутили, кто по молодости, кто от отчаяния, и я, пожалуй, в тот год выпил самое большое количество шампанского в своей жизни — мы заливали шампанским из последних денег наши проблемы.
На сороковой день своего пребывания в Москве отец пригласил меня в очередной раз поужинать. Я застал его медлительным и до такой степени бледным, что внутренне взвыл от жалости к нему. Он долго отмалчивался, жуя наши ставшие ритуальными сосиски. Наконец он сказал:
— В нашей семье уже есть один труп. Это я.
Я молчал, вглядываясь в него и пытаясь понять, куда он клонит. Он машинально складывал и расправлял матерчатую салфетку.
— Если ты напишешь письмо, — добавил отец, — в семье будет два трупа.
Есть в жизни писателя такой момент, когда совершаешь поступок, последствия которого невозможно предусмотреть. По русской пословице: «Или пан, или пропал». Если «пан», то жизнь преображается, принимает форму художественной судьбы. Не обязательно сладкой, может быть, и противной — но судьбы. Если «пропал», то — пропал. А если поступка нет, то и вообще нет писателя. Такова роль «Метрополя» в моей жизни — полет в пропасть… вот-вот разобьюсь! — и счастливое, почти чудесное избавление,
Политически убив отца, я должен был заняться его воскрешением, сделать его жертву осмысленной. Мне нужно было не мстить властям, а писать. Отец признал меня писателем — мне надо было доказать, что это так и есть. У меня возникла сильная мотивация писать — она состояла из архаики отцеубийства, современности моей литературной ниши и предназначения. Однако все это подчинялось лишь праздной, поверхностной логике. На самом деле пирамида была перевернутой, или, по крайней мере, мне так представляется. Именно предназначение обеспечило мне нишу в современности и гарантировало отцеубийство.
Через несколько дней Громыко приказал отцу вернуться в Вену — провести прощальные приемы. Там к нему приставили охрану КГБ. Боялись, что советский посол сядет в свой черный большой «мерседес» и рванет в Мюнхен в поисках свободы. Отец не рванул — он прощался с коллегами. Правда, прослышав о скандале, послы социалистических стран не пришли к «опальному» союзнику, зато западные «враги» дружески жали руку и вполголоса просили передать мне привет. Отца бойкотировали и недавно рабски преданные ему завхозы и горничные советского представительства. Ему и маме, еще слабой от перенесенной (слава Богу, успешной) хирургической операции, пришлось самим укладывать весь свой скарб. На венском вокзале советские сотрудники стояли широким полукругом, боясь приблизиться к свергнутому начальнику Поезд дернулся. Знакомая француженка подарила маме, стоящей в тамбуре движущегося вагона Шанель номер 5.
Вдруг оказалось, что в мире щебечут птицы. Был солнечный майский полдень.
— Античный мужик, выходи!