Это был разговор ради разговора, не из-за этих же слов он покинул застолье и пошел за мной.
— А ведь я могу и остаться, — сказала я, страдая, что первая должна поворачивать разговор в нужную сторону.
— Оставайся, — сказал Чугай, — но на меня не рассчитывай.
Если бы он поднял сухой ком земли и обрушил на мою голову, это была бы меньшая неожиданность и меньший позор.
— А при чем здесь вообще ты? — Надо было как-то выбираться из этого унижения. — С чего ты взял, что я могу в чем-то рассчитывать на тебя?
И вдруг меня осенило: Ангелина! Он виделся с ней утром, и она его убедила, что такие, как я, ему не нужны.
— Я сказал «не рассчитывай», потому что сам не знаю, останусь здесь или нет.
— Испугался?
— Ты этого не поймешь. Влюбился.
Он не в меня влюбился и сейчас добивал меня. Помертвевшими губами я кое-как выговорила:
— В кого же ты влюбился, Чугай? Говори, я ей не соперница.
— Я знаю, — поверил он, — поэтому и пошел за тобой, захотел поговорить наедине. Как считаешь, Ангелина очень некрасивая?
Он или с ума сошел, или издевался надо мной.
— Ты хочешь сказать, что влюбился в нее?
— Я хочу спросить, — голос Чугая зазвучал угрожающе, — она очень некрасивая или ничего?
— Что ты на меня кричишь? — Я уже презирала его. — Если дурак, то не показывай этого. Еще про ребенка Ангелины спроси, как тебе к нему относиться, хорошо или плохо? Знаешь, ты кто? Красивый подлец!
Мой гнев не коснулся его. Чугай жаждал ответа.
— Пусть будет по-твоему: я красивый подлец, а она?
— Что она?
— Очень некрасивая?
— Очень! — крикнула я. — Но тебе ведь такая и нужна. Зачем тебе красивая? Тебе же нужен фон, контраст, повариха, прачка, нянька, — бог знает, что из меня вылетало, а Чугай стоял и все это слушал.
Когда я поуспокоилась, то поняла, что судьба Ангелины в моих руках. Конечно, Чугай — дурак, умный человек на такой вопрос отвечает себе сам. А кто ответит на мой вопрос? Если Чугай не издевается надо мной, то что тогда делать красивым, хорошеньким, симпатичным? Как им жить, если каждую способна затмить Ангелина?
Неужели Чугай меня дурачит?
— Объясни мне, — попросила я, — зачем тебе надо, чтобы Ангелина была не очень некрасивой?
Он ответил серьезно:
— Чтобы ей не было хуже. Среди людей ведь жить. Изведут они ее, не простят.
— Ну а сам ты ее считаешь красивой?
Он поморщился и вздохнул:
— В том-то и дело, что не считаю.
Другой такой любви я в жизни не видела. Когда появились комсомольские свадьбы, обручальные кольца, дворцы бракосочетаний, я всегда с особым вниманием вглядывалась в невесту. И если из белой пены свадебного наряда выглядывало не очень красивое лицо, я знала — эта будет счастливой. Почему? Может быть, действительно потому, что красивых много, а каждая некрасивая — единственная в своем роде, и если ее полюбили, то уж полюбили…
Мы вернулись с Чугаем в село и еще долго ходили по улице, пока не встретилась нам на пути Матушкина.
— Гуляешь? — спросила она меня строгим, осуждающим голосом. — И не знаешь, что райком согласовал с облоно твое перераспределение. Будем оформлять тебя на работу в газету.
Слишком много свалилось на меня в тот день.
— Товарищ Матушкина, — попыталась я отстоять свою независимость, — даже на целину люди едут добровольно, по собственному желанию. А я желания работать в газете не высказывала.
— Не все желания высказываются, — озадачила она меня, — и не забудь: за тобой статья.
Статью я написать согласилась, но как ее написать? Чугай глядел с сочувствием. Мы пошли с ним в общежитие. На крыльце сидел со своей гармошкой Платон. В комнате в два ряда стояли железные солдатские койки, застеленные новенькими байковыми одеялами. За длинным столом посреди комнаты сидели новоселы и что-то писали на тетрадных листках. Чернильница была одна, ее передвигали с места на место, каждый подтягивал ее к себе. За столом были и девчата. На самом конце, положив локоть на стол, а на ладонь голову, задумавшись, сидела Ангелина. Я по-новому взглянула на нее: ну, худая, нос длинноват, за ушами, как у школьницы, две тощие косички. И платье с вырезом на груди, — выставила на обозрение свои кости-ключицы. Мало того, что некрасивая, так она еще не понимала себя, не прятала свою некрасоту. Чугай тоже сел за стол, вырвал листок из тетради. Оказывается, все они писали заявления с просьбой принять на работу в совхоз. Я тоже могла бы сесть и написать: «Прошу принять меня на работу в редакцию, хотя что это за работа, понятия не имею». Те, кто покончил с заявлением, писали письма домой. Только Платон не писал, терзал на крыльце свою гармошку. Я вышла на крыльцо.
— Платон, а что же это вы отца бросили?
Он поглядел на меня с испугом и ничего не ответил.
— Получается, Платон, что из-за тебя развалилась семья.
— Она давно развалилась. У него другая жена. И дети.
На каждый вопрос у человека должно быть право. Развалить ведь можно не только семью, но и душу. Платон оставил гармошку на крыльце и пошел к своим, туда, где за столом писали письма. Когда я вошла, он лежал на кровати, свесив ноги в проход, и переживал. А я уже не могла от него отвязаться.