Все страшнее и страшнее.
Белая встала с койки и отошла на шаг. Еще на шаг.
Она понимала, что никуда не убежит. Что ей суждено стоять возле этой койки всю оставшуюся ей, всю сужденную жизнь.
И страшно ей стало.
Она не захотела такой жизни.
Да ее никто не спросил.
Все вышло, как вышло.
"Что-то надо сделать сейчас. Что-то надо быстро, немедленно сделать".
И она быстро, мгновенно, будто ноги подломились и она упала, встала перед койкой на колени.
По простыне к ней поползли угрюмые руки. Смуглые, с обвисшей, сморщенной как выжатая мокрая тряпка кожей, темные на бязевой белизне.
И белая протянула по простыне руки.
Руки медленно двигались навстречу друг другу.
Проходили минуты, года и века.
Наконец руки встретились. Белая дернулась, как от ожога. Голая содрогнулась под простыней. Губы ее разлепились сырой, безжалостно смятой глиной.
– Ты… все-таки…
Она хотела сказать: "пришла за мной", – но не смогла, зубы блеснули за раскрытым в полуулыбке, полуплаче темным, запекшимся ртом.
Белая накрыла руками руки голой и крепко, горячо, больно стиснула их.
Так стояла на коленях, как в церкви перед иконой. Колени болели.
На койке в отдельной палате хосписа, ночью, как это обычно и бывает у людей и зверей и всего живого, страшась и проклиная, теряя сознание и снова на миг обретая его, умирала ее мать.
Русудан Мироновна всегда считала себя красивой. Даже слишком красивой. Такими красивыми люди просто не могли быть. А вот она такою родилась. С юных лет она любовалась собою в зеркале, поворачивалась перед зеркалом, разглядывала себя и анфас, и сбоку, и, беря в ладонь маленькое зеркальце, исхитрялась увидеть свою спину и затылок – с толстой и пушистой черной косой, с узкими прямыми плечами, а шея такая длинная у нее была, что бус не хватало ее обкрутить.
Ее красоту не понимали никакие люди, среди которых она жила свою жизнь.
В нее, теряя голову, влюблялись, она посещала мастерские художников, и художники писали ее с натуры, нагую, и она тихо гордилась этим: вот, она как Венера перед зеркалом или Даная под золотым дождем; и однажды она, как ни берегла себя, все же поддалась напору чужой страсти; мужчина, получив свое, не женился на ней, а на диво быстро и трусливо убежал от своего красивого счастья; Русудан, обнаружив живот, не вытравила плод, благополучно родила. Хорошенькую девочку; и думала – красавицу, в себя.
Но иная кровь коварно проникла в ее кровь, зародив в ней чужое печальное уродство: не просвечивало никакого изящества в бедной девочке, она уже с детства набирала вес, росла смешной и грузной, как тюлень, топала могучими ногами, шлепала по воздуху руками-ластами. Русудан приходила в отчаяние. Она орала дочери: "Не жри так много!" Била ее по щекам, когда дочь лезла в буфет за сладостями. Била по рукам, когда за праздничным столом руки Заряны тянулись к лишней ложке салата, к зефиру в хрустальной вазе. Выгоняла ее по утрам во двор – обливаться холодной водой из ведра. Заряна, в нищенском купальнике, уставив глаза в землю, выходила во двор, вставала к песочнице, и весь дом приникал к окнам, наблюдая, как несчастная толстая девчонка, покрываясь на ветру гусиной кожей, выливает на себя ведро ледяной воды: "Олимпийские игры начались!" Сажала дочь на хлеб и воду, на одну зелень, как корову или козу. Все напрасно. Тюлень оставался тюленем. Жир никуда не исчезал. Мать больно щипала дочь за ягодицу и шипела: "Срезать бы к чертям этот жуткий окорок! И закоптить!" Соседские дети дразнили девчонку тушей и баржей. Какие там мальчики! В институт бы поступила. "Мозги-то хоть у тебя есть?! Есть?! Жиром не заплыли?!" Толстуха училась хорошо, сцепив зубы. Сдала экзамены в медицинский. "Я стану врачом и сама себя вылечу!".
Русудан Мироновна так и не вышла замуж. Она старела и злилась. Зеркало безжалостно отражало бесповоротный путь. Волосы седели, вываливались из пучка. Ресницы выпадали. Тени для век с золотыми блестками и ягодная иностранная помада помогали все хуже. Зло сгущалось в ней, лилось наружу черной липкой смолой. Дочери она не давала шагу шагнуть. Она так и норовила ее обидеть. Унизить. Растоптать. Ей доставляло неслыханное удовольствие крикнуть ей, усталой, вымотанной пациентами в край: "Погляди на свою рожу в зеркало, жаба! Краше в гроб кладут!" Заряна нахально раздевалась на глазах у матери и, голая, направлялась в душ. И целый час стояла под душем, глотая воду, глотая слезы. А потом выходила из ванной, распаренная и мрачная, и пила на ночь пустой чай.