Сегодня для меня было бы величайшей радостью получить кусок черствого хлеба. Но даже этого у нас нет. Год тому назад мы смеялись, глядя, как русские беженцы едят дохлых лошадей, а теперь мы радуемся, когда у нас дохнет какая-нибудь лошадь!{94}
Над многими, которые в прошлом году и не думали о смерти, стоит сегодня деревянный крест. За этот год множество народу у нас рассталось с жизнью. В 1943 будет еще хуже. Если положение не изменится и окружение не будет прорвано, то мы все погибнем от голода. Никакого просвета{95}.
Дни, переживаемые нами сейчас, ужасны. Но, несмотря на это, тебе не следует обо мне беспокоиться. Все равно никто мне не поможет. Как чудесно могли бы мы жить, если бы не было этой проклятой войны! А теперь приходится скитаться по ужасной России, и ради чего? Когда я об этом думаю, я готов выть с досады и ярости{96}.
За эти дни наше положение еще ухудшилось. Письмо от 15.11 я тебе писал на огневой позиции, теперь я на передовой позиции, где находится большая часть нашего подразделения. Я опять санитар. Перевязочных материалов нет, а больных — человек 50. В сущности говоря, мы все больны. Хуже всего вши. Кожи у меня скоро совсем не будет видно, всюду гнойная сыпь; если в ближайшее время не наступит улучшения, я покончу с собой. К тому же такое скудное питание. Утром и вечером по бутерброду, а на обед — водичка вместо супа. Это длится уже четыре недели; многие так ослабели, что не могут подняться и с трудом дышат, вдобавок делается все холоднее. Если нас скоро не сменят, то мы все подохнем. В животе бурчит, вши кусают, ноги обморожены. Я духовно и физически конченый человек. О нашем отступлении я тебе писать не могу, это завело бы меня слишком далеко… Какое у нас настроение, я думаю, ты можешь себе представить. На улучшение нет никакой надежды, более вероятно, что нас сцапают русские. Быть теперь больным или раненым ужасно, отсюда их не вывозят, а убежища в катастрофическом состоянии. Нас здесь, в маленькой комнатушке, величиной с нашу кухню, 20 человек; лежим на полу, совершенно завшивленные, шевельнуться невозможно, с нами вповалку раненые. А ночью являются русские бомбардировщики и поджигают оставшиеся несколько жалких лачужек; описать все это злополучие невозможно. Если бы хоть не было вшей и голода. Войне пора кончиться, но я в это мало верю; мы будем сражаться, пока последний человек не подохнет. Это у нас называется «героической смертью». Здесь делаешься таким грубым и бесчувственным. Мертвецы — повседневное зрелище; испытывать сострадание мы разучились, любви больше не требуется, остались только животные инстинкты, жрем мы и живем все, как свиньи. Рубаха у меня коробится от грязи и крови.
Муки мы здесь терпим неописуемые. Сегодня утром я сделал обычный обход: три человека лежат совершенно без сил и заговариваются. И все по уши в грязи, масса гнойных ран, а перевязывать нечем. Еще две недели, и мы все сдохнем. Сегодня нас обстреливают целый день. Надеюсь, что они не попадут в нашу жалкую хибарку. Несмотря на злополучное положение, в котором мы находимся, люди воруют друг у друга. Нет смысла писать тебе больше об этом; ты все равно не в состоянии себе представить, каково это в действительности. Я погиб. Вши, вши… Тысяча проклятий, это ад, хуже ничего быть не может. Так живем мы со дня на день и надеемся на освобождение. Завтра от нас опять отправляется один взвод в пехоту — изголодавшиеся люди должны воевать{97}.
Часто задаешь себе вопрос: к чему все эти страдания, не сошло ли человечество с ума? Но размышлять об этом не следует, иначе в голову приходят странные мысли, которые не должны были бы появляться у немца. Но я опасаюсь, что о подобных вещах думают 90% сражающихся в России солдат. Это тяжелое время наложит свой отпечаток на многих, они вернутся домой с иными взглядами, чем те, которых они придерживались, когда уезжали. Что принесет нам новый год? Хоть бы какой-нибудь просвет, но на нашем горизонте заря и брезжит, и это действует на нас, фронтовых солдат, подавляюще{98}.