- Я ведь не зарыла ваш натами глубоко в землю под натами Акомы, - громко бросила она в настороженный воздух; но более слабый внутренний голос напомнил, что не стоит поддаваться безумию, которое исторгло у нее эти слова. Вся жизнь безумна, решила Мара, иначе сейчас ей не понадобилось бы совершать здесь никчемные телодвижения над прахом своего юного наследника. Некогда по ее настоянию натами Минванаби был помещен в отдалении от дворца и окружен заботливым уходом: ей не хотелось лишать земного убежища тени прославленных предков Минванаби. Но сейчас это из ряда вон выходящее великодушие выглядело полнейшей глупостью.
У нее не хватало сил рассмеяться.
Из-за кислого привкуса во рту Мара скривила губы. От волос несло запахом благовонного масла и жирного дыма. Когда она опустилась на колени на прогретую солнцем землю, ее чуть не вывернуло наизнанку. Рядом с натами была выкопана ямка: с одного края ямки возвышался холмик влажной почвы. Мара положила в ямку обгорелый меч, бывший самым ценным достоянием сына, а затем присыпала его пеплом из урны. Голыми руками она сгребла землю обратно в углубление и примяла ее.
Около пруда для Мары было оставлено белое платье. На шелковых складках лежал флакон, а рядом - по обычаю - жаровня и кинжал. Мара взяла флакон, вынула пробку и вылила в воду благоухающее масло. В радужных переливах, заигравших на поверхности воды, ей являлась не великолепная игра красок, а лицо сына с широко разверстым ртом, мучительно пытающегося сделать последний вздох.
- Отдыхай, сынок. Войди в землю твоего дома и почивай вместе с нашими предками.
Прозвучавшие слова не принесли облегчения. Казалось, что-то еще недосказано. И она просто прошептала его имя:
- Айяки... Дитя мое...
Она рванула платье на груди, но в отличие от прошлого раза, когда Мара совершала погребальный обряд в честь отца и брата, это резкое движение не помогло снять оцепенение с души и не разрешилось потоком слез. Глаза остались сухими до рези.
Мара сунула руку в почти потухшую жаровню. Несколько горячих углей обожгли руку, но и боль не помогла собрать мысли. Горе засело внутри тупой болью. Мара растерла золой кожу на груди и ниже - до обнаженного живота, как бы признавая, что и сердце у нее тоже превратилось в пепел. Она и впрямь ощущала свою плоть как прогоревшие поленья погребального костра. Мара медленно подняла передаваемый из поколения в поколение кинжал из металла, что исстари хранили наточенным для этой церемонии. В третий раз за свою жизнь она вынула клинок из ножен и сделала надрез на левом запястье, во мраке отчаяния почти не почувствовав жгучей боли.
Она протянула руку над прудом так, чтобы капли крови из ранки, падая, смешивались с водой, как то предписывал обычай. Некоторое время Мара сидела неподвижно, пока кровь не перестала сочиться из ранки. Разрез уже наполовину засох, когда Мара стала рассеянно стягивать платье, но расстегнуть его до конца не хватало ни ожесточения, ни воли. В конце концов она стащила его через голову. Платье свалилось на землю; один рукав, попав в пруд, пропитался водой и маслом.
Привычным движением выдернув из волос шпильки, Мара распустила по плечам черные кудри. Можно было ожидать, что гнев и ярость, горе и тоска найдут выход в судорожном исступлении матери, оплакивающей сына, полагалось бы вцепиться в волосы, выдирая их целыми прядями. Но ничего подобного не происходило. Чувства едва теплились в Маре, словно искры, гаснущие от недостатка воздуха. Сейчас всем ее существом владела одна мысль: дети не должны умирать. Вкладывать всю силу страсти в их оплакивание... разве это не шаг к признанию обыденности таких потерь? Мара апатично покрутила несколько прядей.
Затем она села на пятки и оглядела поляну. Какая безупречная красота! И лишь она одна среди живых может оценить ее. Айяки не суждено совершить погребальный обряд над прахом матери. И когда эта правда открылась Маре во всей своей непоправимости - тогда из глаз хлынули горючие слезы, и Мара ощутила, как теряют твердость невидимые тиски, до сих пор сжимавшие душу.
Она плакала навзрыд, изливая горе в слезах.
Но если прежде после взрыва чувств наступала ясность, теперь Мара обнаружила, что еще глубже погрузилась в хаос. Она закрывала глаза, и в мозгу начинала бушевать круговерть образов. Сначала бегущий Айяки, потом Кевин, раб-варвар, научивший ее любви, - Кевин, который раз за разом рисковал жизнью ради чуждого для него понятия чести Акомы. Она видела Бантокапи, пронзенного мечом; его огромные сжатые кулаки судорожно подергивались, пока жизнь покидала тело. Вновь она призналась себе, что смерть первого мужа будет вечным пятном на ее совести. Мелькали лица: то отца, то брата, то Накойи - самоотверженной няни и наставницы.
Все они заставили ее страдать. Возвращение Кевина в его мир стало для нее не менее мучительной потерей, чем сама смерть. Из всех остальных ее близких никто не умер естественной смертью - все пали жертвами извращенной политики и жестоких козней Большой Игры.