День кремации был солнечный. Но в крематории царил серый полумрак, и розовый гроб, не знаю, почему они дали нам розовый, резко выделялся на сером фоне. Она лежала, сложив на груди свои ручки-крылышки, и улыбалась. Рыжая дымка волос мягко обрамляла ее заострившееся личико. Укрытая по грудь белой простыней, она напоминала какое-то диковинное насекомое, которое как бы уже начало высвобождаться из своего кокона, уже выпростало из него свою пушистую головку и крылышки, как бы готовясь взлететь, и тут здоровенная тетка, служительница крематория, решительными шагами приблизилась к ней и прожурчала: «Уважаемые родственники и друзья, попрощаемся с дорогой усопшей». И все засуетились, стали совать гвоздики в гроб, Наташа припала к плечу Аркадия Ефимовича и грубо зарыдала, в ответ ей грянула музыка, в полу распахнулась дыра, улыбающаяся Полина медленно ушла под пол, я заплакал. «Да брось прикидываться-то, Павел Сергеевич», — прошептал мне кто-то на ухо, нет, наверное, мне это почудилось, дома зеркало было завешено белой простыней, кто-то сказал, что так нужно, чтобы зеркало не поймало ее душу, но я-то знал, зачем это надо на самом деле.
Я взял отпуск. Мне невмоготу было видеть людей, выслушивать соболезнования. Впрочем, мне никто и не звонил. Я слонялся по квартире, включал телевизор, выключал и снова включал и повсюду, повсюду натыкался на следы ее жизни: в ванной из стаканчика торчала ее зубная щетка, в гардеробе на плечиках висел ее голубенький халатик. А по ночам я парил над нарядными кладбищами — черные надгробия на белом снегу, красные гвоздики... — яркие, праздничные города мертвых! Я летел, я парил, легкий, невесомый, умерший...
Она явилась мне лишь однажды. Я крался по длинному коридору, это была чужая квартира, я почему-то должен был теперь здесь жить, и лампочка свисала с потолка, голая, на длинном шнуре... И вдруг какой-то мешок, я стал развязывать его... Она лежала на дне мешка, свернувшаяся калачиком, зажмурив веки, и еле сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Я пощекотал ее за ухом, она зажмурилась еще сильнее, и вдруг лицо ее дернулось, челюсть отвалилась — и рыжая старуха смотрела на меня со дна мешка сквозь окаменевшие веки.
Больше она мне не являлась. Зато как-то раз я увидел его. Это не был сон. Я просто закрыл глаза, и вдруг передо мной отчетливо вырисовались красные гаражи, густо обсаженные зарослями золотых шаров. Заросли раздвинулись, и оттуда выглянул он, в красной ковбойке и коротеньких штанишках, какой он был в моем детстве, там, в нашей большой коммунальной квартире у метро «Динамо». Я явственно видел его яркие кудри и пунцовый рот. И вдруг он стал зыбиться, из его лица вылепилось другое — девчоночье, и на голове вспыхнул бант. Я попробовал воспротивиться и вновь вернуть ему знакомое обличье. Но он засмеялся и, вильнув подолом красного платьица, снова скрылся в зарослях.
В другой раз я увидел его в инвалидной коляске. Румяный, шестилетний, залитый желтым солнечным светом, он сидел посреди пустого двора и кокетливо улыбался маленькому зеркальцу, зажатому у него в руке. Я попытался мысленно отнять у него зеркальце, но от моих усилии оно только увеличилось в размерах, и он стал томно обмахиваться им, как веером.
В третий раз он явился мне во сне и тонким голосом потребовал, чтобы я перестал за ним подглядывать. Из-за меня он не может играть со слониками. Я притворился, что слушаюсь его, и прикрыл глаза широко растопыренными пальцами. Но это не обмануло его. Он рассерженно пробормотал что-то и стал оплывать мягкими треугольниками.